Вот почему я только повелитель острова Разочарования, а никак не его король. Подданным английской короны или короля-англичанина может быть только человек в подлинном, христианском смысле этого слова, а никак не черное, желтое иди краснокожее создание.
В предвидении близкой кончины я окидываю пристальным и ищущим взором пройденный мною долгий и трудный жизненный путь. Я пытаюсь уяснить себе, чем я прогневил господа, что он обрек меня на медленную смерть вдали от близких и родных, за тысячи миль от христианского мира. Много бессонных ночей провел я в ужасающем одиночестве, перебирая одно за другим все свои дела, поступки, помышления и только совсем недавно понял, наконец, что я виновен перед всевышним в кощунстве и святотатстве, ибо нет, как я сейчас окончательно уразумел, более тяжкого преступления перед кротчайшим Иисусом, как совершение великого таинства святого Крещения над существами, в которые господь не вдохнул частицу своей души, все равно, ходят ли эти существа на четырех ногах, как лошади и собаки, или на двух, как страусы, негры, индейцы и орангутанги.
Увы, я понял это тогда, когда уже никто, кроме неба, не в силах выправить содеянное!
У меня нет ни времени, ни сил, ни бумаги, чтобы подробно описывать все, что мне пришлось пережить и испытать с того страшно далекого дня, когда я, еще полный сил и решимости, покинул Плимут, чтобы искать счастья за океаном, и до того момента, когда я за жалким самодельным столом у самых дверей моей пещеры приступил к писанию этого последнего в моей жизни письма. На суде всевышнего все будет учтено и взвешено, за все мне будет полной мерой воздано по проступкам моим и заслугам.
Задача моя неизмеримо скромней. Я хочу, чтобы тот, кому через год, десять или двести лет попадет в руки это скорбное послание, узнал из него, что население сего острова говорит по-английски, носит христианские имена и поет во славу господа псалмы и гимны единственно вследствие долгих и бескорыстных трудов смиренного раба божия Джошуа Пентикоста, который не мог коротать остатки своих дней среди поганых язычников и не желал забыть навсегда сладостные звуки родного языка.
Это был, повторяю, подвиг долгий и трудный. И кто знает, удалось бы мне достигнуть задуманного, если бы не огнестрельное оружие, вложенное в мои слабые руки божественным провидением.
Выброшенный на сей злосчастный берег, я оказался один с тридцатью четырьмя больными неграми, которые недолго протянули бы, если бы я не пришел им на помощь своими медицинскими познаниями. Пятеро из них все же на второй день умерли: они были слишком истощены, и небо ждало их к себе. Страшно было при мысли, что и остальных может постигнуть такая же участь. Я лечил их с таким усердием, с каким, да простит мне господь, не лечил никогда ни одного белого человека. Невыносимо было думать, что я могу остаться в одиночестве на этом пустынном острове.
Многие, да когда-то и я в том числе, отдавали восторженную дань упорству и искусству людей, которым удалось обучить попугая или ворона нескольким человеческим словам. Насколько же труднее пришлось мне, сколько воли, нервов и здоровья, сколько лет потратил я на дрессировку оставшихся в живых двадцати девяти негров, пока не обучил их английскому языку и не приучил пользоваться им не только в беседах со мною, но и в разговоре друг с другом.
Это оказалось делом неслыханной трудности прежде всего потому, что они смешливы, несерьезны и не испытывали и тени должного почтения перед языком, на котором говорил их хозяин.
Помню, как они засмеялись, когда я пригласил их повторить за мною первое предложенное их вниманию английское Слово. Они нараспев повторяли его (это было слово «пистолет»), непередаваемо, возмутительно коверкая его на всевозможные лады и… смеялись! Им было смешно! Они хлопали в ладоши, хором выкрикивали обезображенное ими благородное английское созвучие и фыркали, словно в их голые тела вселился дьявол.
Видит бог, я пробовал утихомирить их палкой, но палка не помогла. Тогда господь вразумил меня применить пистолет. Я высмотрел среди негров самого смешливого из слабых (здоровые нужны были мне для хозяйства) и пристрелил его на месте, чтобы никому не повадно было смеяться над языком их господина. Это не замедлило самым благотворным образом сказаться на поведении остальных. Они присмирели, стали серьезней и послушней.