Снова вошел трактирщик, который ходил за сахаром и кофейником. Под мышкой у него была регистрационная книга.
— Пока вы пьете кофе, сделаем все, как полагается, — сказал он. — Я должен записывать приезжих.
— А что думает врач? — спросил Менги.
— Какой врач? — удивился священник.
Они с трактирщиком расхохотались.
— Если полагаться на тех, что напротив, то в аккурат околеешь, — пояснил хромой. — Есть, конечно, доктор Оффре, но он слишком стар. Не хочет больше, чтобы его беспокоили.
— Лечу всех я, — доложил священник. — Когда дела совсем плохи, отправляю их на Киброн. Но вам это трудно понять: ведь в бурю мы на полгода отрезаны от остального мира. Так что приходится выкручиваться!
Трактирщик открыл книгу и стал медленно записывать под диктовку:
Менги, Жоэль, род. 8 февраля 1938 г…
— Фердинанд, в сущности, уже не встает, — продолжал священник. — Уже несколько месяцев, как не выходит из дому. За ним ухаживает Мария. Какой конец! Вы дом-то его найдете?.. Хотя, впрочем, здесь трудно заблудиться. Предпоследний слева, если идти отсюда в глубь поселка. А ваш дом почти напротив; порядком-таки обветшал.
Он явно становился болтливым, стараясь вызвать собеседника на откровенность.
— Ле Метейе сказал мне, что вы играете на саксофоне. Я бы не прочь пригласить вас на работу. С тех пор как органист умер, во время мессы старик Менанто играет на аккордеоне. Больно уж убого это. Но я подозреваю, вы не ходите в церковь, — Менги ведь не из богомольных. В общем, подумайте!
Менги встал, желая прекратить разговор. Трактирщик и священник пожелали ему приятной прогулки. Он вышел, не понимая причины своего раздражения. Ему так хотелось помолчать! Но ведь пока тут не утолят любопытство, все двери для него закрыты. При ярком свете дня он узнал площадку, москательную лавку, где продавались главным образом рыболовные снасти, мэрию, в которой помещались и почта и школа, а также церковный приход, где, стоя на коленях, старая женщина мыла ступени. Но что более всего его притягивало, так это статуя. С какой-то робостью он обошел вокруг нее. Густые клочковатые брови: это схвачено верно — у деда были именно такие брови. И у отца такие же, отчего, выпивши, он выглядел удивительно злым. Постепенно в памяти прояснялись черты старика; смущал только резкий жест. В голову лезла какая-то чушь. Казалось, дед перстом навеки изгонял немцев. Но сам-то он, Жоэль, вернувшись из Гамбурга, не был ли сам он вроде захватчика? Не говорил ли и ему этот мстительный перст, что и он посторонний, что не место ему среди жителей острова?
Он попятился. Встал сбоку. Казалось, перст по-прежнему указывал на него. Как на шулера, бродягу без роду, без племени. На пороге гостиницы священник набивал трубку, то и дело поглядывая на него. Во всяком случае, в распоряжении Менги оставался остров. Никто не вправе его отнять у него.
Менги обошел церковь вокруг и углубился на кладбище. О нем он помнил. Если в семье, может, и не было набожных мужчин, то женщины были благочестивы. Само собой разумелось, что после мессы мать шла помолиться у родных, да и чужих могил: мертвые принадлежали всем, общине. Лицо матери он помнил плохо, хотя четко представлял ее у надгробий коленопреклоненной или укладывавшей цветы, выпалывавшей сорную траву. Она дала ему малюсенькую лейку, и он поливал подряд могилы Мае, Гурлауэнов, Тузе. Лейка была красная, набалдашник плохо держался, и дед прикрутил его кое-как проволокой. Он почему-то вспомнил об этом и почувствовал глубокое волнение. Значит, в душе оставались нетронутые, не доступные никому тайники. Он лучше теперь понимал, зачем сюда приехал: в поисках образов и мало-помалу — очарованного детства. Он уже ступил в легенду. Под ногами скрипела мелкая галька, аккуратно покрывавшая аллеи. Мать говорила: «Не шуми». И вот ему даже не нужно искать: могилу он нашел инстинктивно. Но под именем бабушки значились теперь еще три имени: деда, расстрелянного патриота, затем Ивонны Менги и Гийома Менги. Матери, дяди. Что касается отца, Жана-Мари Менги, этой, как говорится, паршивой овцы, имя его никогда не будет начертано на могильном камне. Он похоронен как нищий в Антверпене.
Менги застыл у плиты. Неподалеку виднелась согбенная фигура старой женщины, слышался методичный стук лопаты или цапки. Здесь, наверное, вечно будет трудиться какая-нибудь садовница усопших. Может, благодаря ей на надгробии ни пылинки и камень у изголовья выглядит как новый. Бронзовый медальон так надраен, что не видно ни малейших следов патины. Этот медальон — тоже любимый образ. На нем была выгравирована окруженная нимбом головка в профиль — силуэт со сложенными ладонями. Пресвятая дева, говорила мать. Он глаз не мог оторвать от ореола. Похож на чепец, только гораздо красивее, элегантнее тех чепцов, которые носили жительницы островов, — что-то вроде белой тряпицы, приколотой к шиньону. Как ему хотелось, чтобы у матери был нимб! Она сердилась, когда он просил, чтобы она купила себе такой же: «Глупый мальчишка!» Он ставил лейку на краю аллеи и любовался склоненной головкой юной женщины. Она смотрела налево, на могилу Танги…