– Внимание, – пропел гобой.
Да, внимание. Внимание к пропахшей мускусом спальне Бабз[1] с клубнично-розовым альковом и двумя окнами, выходившими на Чаринг-Кросс-роуд, в которые всю ночь заглядывала огромная, высотой до неба, мигающая реклама джина «Портерз», установленная на крыше дома через дорогу. Джин сиял сначала королевским алым цветом, и на десять секунд альков становился подобием самого Сердца Христова, на десять волшебных секунд лицо, такое близкое к нему, загоралось неземным огнем, претерпевая магическое превращение, словно под воздействием пылавшего внутри пламени любви. Но скоро должен был наступить черед более глубокой трансформации в темных тонах. Одна, две, три, четыре… Господи, пусть это длится вечно! Но нет, пунктуально отсчитав десять секунд, электрический таймер совершал переход к другому откровению. Приобщал к таинству смерти, к Сущности Страха. Потому что цвет менялся на зеленый, и на десять жутких секунд розовый альков Бабз превращался в грязное чрево, а сама Бабз, лежавшая на кровати, приобретала вид трупа, дергавшегося от посмертной гальванизации как в эпилепсии. Когда джин «Портерз» выступал в своей зеленой ипостаси, становилось трудно забыть, что случилось и кто ты такой на самом деле. Оставалось только зажмурить глаза и окунуться, если получалось, еще глубже в мир иной чувственности, окунуться с намеренной силой в то неистовство плоти, которое было столь чуждо Молли. Да, совершенно чуждо той самой Молли («Внимание») с лицом в бинтах, а потом Молли в сырой могиле Хайгейтского кладбища. А именно воспоминание о кладбище заставляло плотнее закрывать глаза каждый раз, когда зеленый цвет обращал обнаженное тело Бабз в подобие трупа. Но вспоминалась не только Молли. За закрытыми глазами Уилл видел свою матушку с лицом бледным, как камея, но одухотворенным принятыми страданиями, и одновременно с руками, которые артрит изуродовал до чудовищно неприглядного вида. Он видел свою матушку, инвалидную коляску позади нее и стоявшую рядом, уже невыносимо разжиревшую и подрагивавшую, как желе студня из телячьей ножки, собственную родную сестру Мод. Подрагивавшую от неспособности найти иной способ выражения и восприятия своих чувств.
«Как же ты можешь, Уилл?»
«Да, как же ты можешь?» – эхом повторяла Мод, и слезы звучали в ее вибрирующем контральто.
Ответа не существовало. То есть не было ответа в таких словах, которые могли бы правильно понять эти две мученицы: мать, познавшая несчастливое замужество, и ее дочь – поистине жалкое зрелище. Ответить он мог только до неприличия безжалостно, почти научно объективно, с откровенностью, совершенно недопустимой при подобных обстоятельствах. Как он мог так поступить? У него было множество чисто практических причин и целей, которые толкнули его на это, потому что… Потому что, будем честны, Бабз обладала некоторыми физиологическими особенностями, которых не было у Молли, и вела себя в определенные моменты так, что Молли это показалось бы немыслимым.
Молчание затянулось, но потом странный голос взялся за свой прежний рефрен:
– Внимание. Внимание.
Внимание Молли, внимание Мод и матери, внимание Бабз. А потом другое воспоминание выплыло из тумана помутнения разума и полного непонимания происходившего. В клубнично-розовом алькове Бабз появился другой гость, чье тело содрогалось в экстазе от ласк. И к тяжести от чувства вины внизу живота добавились резь в сердце и перехваченное кольцом тоски горло.
– Внимание.
Голос приблизился и доносился теперь откуда-то справа. Он повернул голову и попытался еще приподняться для лучшего обзора, но рука, на которую лег вес его тела, начала дрожать, а потом подломилась, и он снова повалился в листву. Слишком утомленный даже для воспоминаний, он долго лежал, глядя вверх сквозь наполовину сомкнутые веки на непостижимый мир вокруг себя. Куда он попал и как, черт побери, здесь очутился? Не то чтобы это имело такое уж большое значение. В этот момент ничто не имело значения, кроме острой боли и совершеннейшей слабости. Но все же из чисто научного интереса…