Выбрать главу

Впереди завиднелся просвет — поляна с шалашиками.

— Стой, — велел отец, и я прильнул к стволу ели-ели, всматриваясь в солнечное сияние за деревьями.

Криков Птиц было не слыхать. На поляне кто-то ходил. Я разглядел женщину, окутанную облаком черных волос, затем мужчину с пучком перьев в руке; нагибаясь, он подметал ими землю. Потом я увидел вторую женщину. Сквозь ее длинные рыжие кудри просвечивал белый костюм. У нее в руках тоже сверкал пучок перьев. Здешние: только на Энглеланде женщины носят волосы до колен, как покрывало. Сколько же Птиц они сгубили, охотнички Осененные?

— Трое? — шепнул я отцу.

— Похоже. Идем.

Сжимая в руке станнер, он двинулся к поляне. Я остро пожалел, что у меня нет оружия: мало ли, как повернется дело. Однако до восемнадцати лет оружие не полагается даже егерю в заповеднике. Идиотский закон.

— Отец, цветы!

Спохватившись, что голова у него точно Птичий шалашик, отец принялся стряхивать дары. Как много седины в его темных волосах. А ведь он еще совсем молодой…

— Не высовывайся, — предупредил он, и мы вышли из-за пушистой ели-ели на поляну.

Я остановился чуть позади отца. Станнер он держал дулом вниз.

— Сколько Птиц? — спросил он резко.

Охотники так и подпрыгнули. Черноволосая охнула, рыжая выронила перья, мужчина бросил свой пучок, словно тот обжег ему пальцы. Оружия у него не было, птицебоя в чехле я тоже не видел. Молодой парень, немногим старше меня. А женщинам, по-моему, за тридцать. Что же — до тридцати лет не сподобились стать Осененными? Не верю. Скорее, кумушки явились, чтобы сделаться Осененными дважды.

— Сколько Птиц? — повторил отец.

— С-семь, — неуверенно ответила черноволосая. — Или шесть…

Кудри роскошные, но сама худая, скулы обтянуты, под глазами мешки. Рыжая тоже худосочная, бледная. Неужто они верят слухам, будто Птицы лечат от любых болезней? Вот же чушь…

— Ваши документы, — велел отец.

Женщины испуганно переглянулись, у парня забегали глаза. Если охотник сильно трусит, он может стать опасен.

— Не двигаться, — предупредил отец, поднимая оружие. — Джим, возьми у него документы.

Я двинулся вперед. Парень попятился.

— Стоять! — крикнул отец.

Охотник замер; рыжая пискнула, точно придавленный лисовином кротик.

Где их птицебой? Повесили на сук, прислонили к дереву? Нехорошо у парня бегают глаза; ой, нехорошо…

Его взгляд вдруг остановился, парень глядел мне за спину. Я обернулся.

Из-за ели-ели позади отца выступил человек. На плече висела винтовка, из нагрудного кармана торчали два сине-зеленых пера. Лицо в морщинах, седой. Вот главный охотник. Судя по короткой стрижке — залетка, не энглеландец… Он вскинул руку, в которой оказался лучемет.

— Берегись! — крикнул я, бросаясь на землю.

У отца на боку, под левой рукой, появилось черное пятно.

Я толкнулся, перебросил тело вбок, уходя из-под нового выстрела.

Отец еще стоял на ногах, обугленная куртка по краям паленого пятна дымилась. Я опять толкнулся от земли, опираясь руками, перемахнул дальше, стремясь к краю поляны, под защиту толстых стволов. Чужак целил в меня из лучемета. Выстрел — рядом вспыхнула и мгновенно сгорела трава. Отец начал оседать; ствол станнера повернулся в мою сторону. Возле бедра клюнул землю новый яркий луч, от вспышки дохнуло жаром. Рывок!.. Да что со мной? Я вдруг обмяк, опрокинулся на спину, уставился в небо, проткнутое верхушками ели-ели. Небо начало стремительно сереть, а солнце — гаснуть. Деревья сгинули во мгле, и я едва расслышал голос:

— Ни хрена себе! Что он… — И все. Лишь тьма и тишина.

Потом я очнулся. Солнце садилось, на поляне было темно; по небу разметались огненные языки облаков — алые, багровые, желто-розовые. Верхушки ели-ели на их фоне казались черными. В кронах суетились ночные мышаки, где-то взлаивал старый охрипший лисовин. Я хотел подняться, но не смог: ноги отнялись, в руках совсем нет силы. Вокруг почему-то перья… много перьев; и на меня тоже насыпались… Откуда они? Неужели Птицы прилетали?

И тут я вспомнил: отец. Я вскинулся, закрутил головой. Где он? Вижу — темный силуэт возле раскинутых лап ели-ели.

— Отец! — Я пополз, волоча за собой бесполезные ноги. — Как ты? Отец!

Он не откликнулся. Он был холодный, окоченевший. Почему? Ведь я жив. Даже раны нет ни одной. А он — почему он мертв? Отец, что ж ты? Отец!

В смятении, которое еще не переросло в ужас и горе, я ткнулся лбом в его остывшую твердую руку. Отпрянул. Вгляделся в повернутое набок лицо. В сумраке оно казалось вырезанным из темного дерева.