– Зачем ты так? Не надо… Ты… неужели ты самый плохой? И убедил себя в том, что самый плохой… Убеждал себя в этом денно и нощно, давил себя… сделал себя самым плохим. Зачем? Нет, ты объясни… зачем.
– Я в одном хороший. Я – честный. Для меня каждый кубический метр пространства – исповедальня. До Нетти так было. Спасибо ей, несокрушимой и легендарной – я почти три года молчал. Ведь честность… не добродетель. Я это, именно это пытался сказать твоему отцу. Извини, я наверно не про то… не честность. Откровенность… Тоже не то! Прямота… Всё слова… В общем, полное отсутствие тактики… Тактика этимологически, наверно, связана с тактом… Искренность бестактна, беззащитна… Я ему всё это говорил… Поэтому мы проиграли… Мы с нашим ригоризмом проиграли. А приспособленцы мутировали и победили. Вот и всё. И даже этим мне перед тобой не оправдаться… перед собой я честен.
Что я мог изменить, Анна?.. Моя исповедь – тридцать пять лет, и чтобы понять, надо было прожить в моей шкуре эти тридцать четыре года, день за днём, час за часом… хотя бы просмотреть без купюр фильм длиной в тридцать шесть лет… ну, за вычетом сна, может быть. И я… не умею быть краток, я считаю, что важно всё… любая малость. Но тебе будет скучно, а у нас впереди только одна ночь… И ты ни хрена не поймёшь меня. И ты – не простишь. Главное, сама не проси прощения… это всё зря, зря…
– Бедняга фон Вембахер, – воспользовалась паузой Анна. – Ведь он отправился через границу пешкодралом. Выживет ли?
– А ты знаешь, что за программу он разрабатывал? Как накинуть узду на общественное сознание! Мавр сделал своё дело – Мавр может уехать.
Конрад вновь вскочил на ноги и вдруг зажал аннину голову ладонями и пролаял ей прямо в лицо:
– И всё-таки я совершенно ничего не понимаю. Почему вы всем миром рассказывали мне сказки об убийстве твоей никогда не существовавшей сестры и о Землемере? Сколько всякого-разного народа ты вовлекла в этот сценарий? От Поручика и Стефана до сторожа и вязальщицы? И всё это – ради меня? Ради меня одного? – в хрипе Конрада послышалось что-то вроде гордости.
– Почему, почему… Было в русской Традиции два Алексея, два Божьих человека – Алёша Карамазов и Алёша Почемучка. Или нет – это, кажется, одно и то же лицо? Ты должен это знать, а?
Конрад отпустил голову Анны и продолжил прерванную исповедь:
– До четырнадцати лет я не жил. Я был умеренным аутистом, которому совершенно не нужен внешний мир. Он вдруг понадобился мне, когда пришло половое созревание. Но к четырнадцати годам человек уже обременён прошлым, на основании которого он зиждит своё будущее. А у меня в прошлом только цветик-семицветик был. И прошлое тянуло меня назад… ведь каждый завтрашний день корнями уходит в прошлое… и целиком им обусловлен… И следствия стали причинами… И у меня пошли невротические реакции… функциональные расстройства… голос… сон… половая сфера…
Надо было жить один год за два. А я, отвергаемый миром, всё больше отставал по возрасту от этого мира… Но с меня спрашивали по моему паспортному возрасту…
И как уши не затыкай, всюду слышался голос Хозяина. Я мог убить его тело, расчленить его к ядрене фене, а дух его всё равно давил бы мой собственный. Кто знает – кабы не Он, может я прожил бы год за два…
Анна спала тихим сном праведницы. Говорят, гнев Божий минует селение, где схоронился хотя бы один праведник. Поди зря говорят. Брешут.
Вон дрожит землища, дребезжит небосвод – идёт состязание: кто больше поубивает. Профанные когти запущены в сакральное тело. Грядут последние из людей, бухари-субпассионарии, сироты казанские, волки тамбовские. Бредут, бредут они сюда; водянисто-белёсые буркала зияют на их серо-бурых грызлах. Внуки хлебопашцев, дети пролетариев, а у самих по одной записи в трудовом билете – «мародёр». Их дедушки спились, их батюшки сторчались, сами они скурвились. У них нет ни легитимации, ни понятий – у них лишь обида на свою нетрадиционность. Они бредут сюда, чтобы разрушить всё до основанья, а затем затеять на обломках дискотеку под рэйв и рэп.
Анна, сможешь ли ты ослепить их небесной красотой своей? Оглушить ангельским голосом своим? Подкосить их ноги, дабы пали они перед тобой коленопреклонённые? Обесточить наэлектризованные мышцы пальцев, сжимающих финки?
Я спрятался бы в тёмный чулан, дабы не оттенять великолепие твоё, я… сгинул бы с лица земли, лишь бы не пахло и духом моим смердящим здесь, на твоём Острове, я… кинулся бы на их лезвия… чтобы жертвой своей подчеркнуть божественность твою, я…
Да ведь, Анна-Анна-Анна, они тоже хотят от тебя этого жара, этого света, этого звука. Они чуют жар, видят свет, слышат звук, но они никогда не поймут – откуда это и во имя чего это. Им хочется греться об тебя всем телом, ибо у них дома не топят. Им хочется, чтобы ты светила им ночью на расстоянии эригирующих членов их, ибо давным-давно у них дома перегорели лампочки. Им хочется слышать звук твоих рыданий после их преждевременной эякуляции, ибо звуки выстрелов немелодичны, а птички стороной облетают их дом.
Я, я махонький, я никудышность, на жирных слабеньких ножках не отдам тебя им, ибо…
…ибо почему?... Ибо чтой-то вдруг…
…Ибо собственник? Ибо ревнивец? Ибо –
Изучающий связные тексты знает слова великолепная, светоносная, божественная, он в состоянии соединить их со словом «Анна», но он видит, как видит и ничего не изучавший – ты женщина из плоти и крови, баба, самка, осколок единого совершенства, но не совершенство.
Анна, я не люблю тебя. Я люблю традицию. Но она не любила меня. Теперь она погибла, и ты… похожая на неё… тоже… должна погибнуть… Но не достаться этим, ни за что на свете…
…вы понимаете, оно прорывается не шелестом, а скрежетом. В прокуренные лёгкие поступает кислород. Божьи коровки садятся на клейкие листочки. Копошащиеся червонные черви жаждут быть съеденными дятлом. Дрожат чашечки цветов под неуклюжим натиском грузно-мохнатых шмелей. Вибрируют кусты и деревья. Недостоверный, зыблется окоём. Мрак молчит. Лишь чуткому от отчаянья уху постепенно открываются потаённые звуки, сокрытые в густеющей тьме. Увесистое порханье бражников. Ухватливое порсканье ловчих. Заливистый лай гончих и борзых. Клёкот калек, стрёкот стрекоз, утробное урчанье ýрок. Скрип ступиц колесницы бога солнца. Храп, хрип и кашель остальных богов. Всхлипыванье чудовищных чудищ и гарканье гарцующих героев. В отблесках ночных светил восприемлется свистящий мимо со скоростью света свет. Во множащихся, сливающихся друг с другом лоскутьях света много чего происходит. Топочут толпы термитов, точащих зубья на материальные артефакты. Сражённые пулями поселенцев рушатся с ног на пряные травы прерий многоглавые стада неуклюжих бычар-бизонов. Стаи голых баб, пронзённых стрелами, с криком пикируют к горизонту, гулко бухаются оземь, в бурьян голодных степей. Освобождённое небо зарится заревом, ярится во всю ширь и во всю глубь, по нему трассируют пунктиры пульсирующих световых игл. Нанизать себя, прободить, продёрнуть. Изойти гноем, мерзостью и гнусью. Изблевать из себя кровавые клочья лёгких. Испражниться смотанным сгустком кишок. Лечь на бугристую чёрную землю и дать ей всосать тебя без остатка. Испустить из себя равнодлинные нити лазерных лучей. Нырнуть в зияющие бреши пространства, окунуться в лагуны лакун, заполнить собой небытие. Разлиться по венам бытия, внедриться в поры Абсолюта, впиться зубами в пупырышки вымен Великой Матери. Разотождествить себя с хрупким своим материальным коконом. Впрыснуть свой сок в сухожилия сущего, прорасти корабельными соснами к зениту и надиру, прорвать парусину небесного шатра. Сбыться остохренелой мечтой осатанелых мономанов, до искр в глазах наотмашь ёбнутых вечностью. Осуществиться, стать, быть. Уподобиться сиянию. Продлить сияние, сколько возможно, ведь: мимолётна интервенция дня. Слишком яркий свет ослепляет. Нельзя не мигая смотреть на солнце. И возвращается здесь и сейчас, ночь предельного одиночества, канун Армагеддона. И надо всем – око луноликой богини Селены, властительницы ночи, королевы нечета, командирши звёздных парадов, пастýшки планет, кроткой сокрушительницы солярного миропорядка, собеседницы самоубийц, покровительницы извращенцев, наставительницы лузеров, разлучницы и разделительницы, подсказчицы и свахи…