Конрад начал тот базар с того, что школа – самое мифологизированное в Совке учреждение. Сознанию большинства сограждан рисуется какой-то мрачный Тартар, где церберы с указками в руках измываются кто во что горазд над беззащитными детишками.
– До определённой степени верил в этот миф и я, пока восемь лет назад сам не встал к учительскому столу, – признался Конрад. – Встал, в отличие от моих сокурсников, не по воле случая, не по капризу распределения (чего стоило мне, крепостному молодому специалисту вырваться с предыдущей столоначальнической работы, где по закону целых три года я должен был ждать Юрьева дня!) – нет, что называется по душевной потребности. Встал, исполненный самых наиблагих намерений: изо всех сил вытягивать сволочную школу из трясины коммунистического начётничетства, воспитывать подрастающее поколение в духе подлинного гуманизма, сеять… конечно же, Разумное, Доброе, Вечное. Я намеревался в каждом ребёнке видеть неповторимую личность, быть справедливым, участливым, улыбчивым, как рождественский дед. Я собирался изо всех сил любить детей и рассчитывал на взаимность.
– А ведь интересное то было время, – сразу вспомнил Профессор. – Время реорганизаций и концептуальных революций. Радетели «гуманистической педагогики» в пух и прах долбали дундуков-ретроградов из одиозной Академии педнаук. Шла широкомасштабная кампания по внедрению опыта «учителей-новаторов», нетрадиционных игровых методик, «педагогики сотрудничества». На одной представительной конференции под рукоплескания зала было даже принято постановление, запрещавшее учителям оскорблять и унижать человеческое достоинство детей.
– Увы, собравшиеся (сами, в массе своей, никогда не входившие в класс с журналом под мышкой) почему-то забыли принять постановление, запрещающее детям оскорблять учителей, – подхватил Конрад. – А также о том, что реальный рабочий день учителя должен быть не 12 – 14 часов, а восемь, как у других белых людей. И о том, что за свой кровавый труд учитель должен как белый человек получать. И о бесперебойном снабжении магазинов продуктами, коль скоро спецраспределители для учителей не предусмотрены. И ещё много разных хороших декретов забыли издать лучшие друзья совдепских детей. Между тем, дети не торопились становиться лучшими друзьями совдепских учителей. А почуяв единодушную поддержку широкой общественности, даже самые робкие и послушные паиньки ощутили себя зрелыми, неповторимыми, самодостаточными личностями, которым указчики и командиры ни в каком обличье не нужны.
– Увы, в общении с детишками одних пряничков мало – кое-где и без кнутика не обойтись. Тут я с вами согласен, – поддакнул Профессор.
– Буквально через месяц моего шкрабства это «кое-где» слишком стало напоминать «везде». Мои добродушные интонации дети всегда воспринимали не иначе как сигнал «встать на уши». В знак большого расположения они даже стали ставить мне на переменках подножки: свой парень, в доску свой… Безобидные попытки вывести детей из-за парт приводили к превращению «гуманитарного» кабинета в необорудованный спортзал. Игровые методики ни в коей мере не помогали овладеть вниманием класса. Современным малышам больше нравится пристенок с «кругляшками» на фантики от жвачки, чем турнир эрудитов на оценку.
– А потом, сколько я знаю, стали играть на «грины», на баксы… Разве опытные коллеги не объяснили вам, что лучшая методика – та, которой владеешь?
– Так я не владел никакой. Рутинные, но испытанные многими поколениями методики давали совершенно идентичные – плачевные – результаты. И вследствие своей полной организационно-педагогической беспомощности рождественский дед быстрыми темпами стал превращаться в фельетонного совкового шкраба-держиморду, злющего цербера. Уроки напролёт мне приходилось лаять и кусаться. Вот только на результатах это почти не сказывалось. Меня стали ненавидеть, но манкировать не перестали.
Воспоминание 3 (8 лет от роду). Невыспатый и голодный препод иностранной мовы Конрад Мартинсен старается переорать развесёлый четвёртый «В». Да-да, ему противостоят не усатые, плечистые десятиклассники, а скопище десятилетних шмакодявок чуть выше парты, тонкошеих октябрят. У доски, не обращая особого внимание на учителя, канителится двоечник Унцикер из многодетной семьи алкашей. Он вполуха слушает вопрошания и настойчивые призывы повторить фразу «This is a pen», после чего нехотя изрекает язвительно: «Сиси пен». – «Сиськи-масиськи», – отзывается с места его закадычный друг Вебер, парень сообразительный, но неуправляемый, и на радостях швыряет в Унцикера комком бумаги. Унцикер ловит и бросает назад. Класс гогочет и улюлюкает. Учитель орёт что-то типа «Keep silence», но его сиплый голос тонет в звонком оре класса. Тогда Учитель за руку вытаскивает Вебера из-за парты и затыкает его в угол. Оттуда Вебер строит такие умильные рожи, что класс грохается от смеха, и пока Конрад пытается спрашивать кого-то с места, Вебер покидает предписанное ему место наказания и за спиной Учителя обменивается дружескими тумаками с Унцикером, после чего пускается волчком по всему кабинету и кричит классу «Хошь, анекдот расскажу?»
Учитель Конрад с трудом излавливает неслуха и волочёт к доске. А там прыгает на одной ножке уже позабытый Унцикер. «Повтори, что я только что сказал!» – переходит на ридную мову горе-педагог. «Сиси», – громко откликается Вебер, которого Учитель крепко держит чуть выше локтя. «Сиси», – гордо повторяет Унцикер к всеобщему восторгу класса. – «Я серьёзно», – истерит Учитель». – «И мы серьёзно», – отвечают Вебер с Унцикером.
– Бумс! – Учитель в сердцах сталкивает Вебера с Унцикером лбами, после чего руки его отпускают обоих охламонов и бессильно повисают. Охламоны опрометью бросаются вон из класса, под смех и топот всех прочих. Учитель запоздало кидается вслед беглецам – по инструкции учеников ни в коем случае нельзя выгонять из кабинета, мало ли чем они займутся в коридоре? – итак, Конрад, бросается вслед, но задевает своим копеечным свитером за дверную ручку, рукав смачно трещит и рвётся. Класс от восторга неистовствует. Урок – если это действо можно было назвать уроком – окончательно сорван.
– И так детки вели себя изо дня в день, из класса в класс. И только у меня, – продолжил рассказ Конрад. – Ребёнок даже в потёмках распознает мягкотелого и бесхребетного, сколько бы тот не добавлял металла в голосе и грохота в топаньи ногами. И поневоле приходилось мозговать: уж если эти первозданные, «естественные», не обременённые жизненным опытом существа откликаются на силу (пусть не только физическую) скорей, чем на добро, значит… Не успел я додумать эту мысль до логического конца, как грянул гром. Вебер пожаловался папе, что у него-де головка болит и объяснил, почему. Вебер-папа незамедлительно обратился в прокуратуру.
– А вы как же? Вы-то кому надо пожаловались?
– Беспощадная совесть тут же крепко сцапала меня за шиворот и потащила на покаянную исповедь – в кабинет завуча. Завуч был милейший «интеллигентнейший» человек, фанат своего предмета, знаменитый на всё гороно методист. Старый добряк схватился за голову: «Без рук, понятное дело – никак, но надо же знать – кого! Посмотрел бы в журнале: у Вебера папахен-то – журналист…» Действительно, через пару дней о моих зверствах написали в газете, а ещё через день меня с пристрастием допрашивали. За рукоприкладство могли дать до года, и не факт, что условно, но я ни словечка не молвил в защиту своей шкуры: я не сторонник битья детей и был готов понести заслуженное наказание. Спасибо дружному педколлективу – отстоял, взял на поруки (все знали цену и Веберу-младшему и учительскому хлебу). Сердечно отблагодарив добрых моих коллег, я кое-как домучился до конца учебного года и – подал заявление об уходе.
– Ну и какова мораль? – недовольно буркнул Профессор. – Давайте колотить детей почём зря?..