Он поднялся и незаметным движением взял с земли лежавшую рядом лопатку.
— Во всяком случае, — добавил он, и в голосе его неожиданно прозвучало какое–то странное удовлетворение, — во всяком случае, сегодня ты выложил все.
Майа тоже поднялся.
— Если я в этой жизни не выскажу все, что думаю, то когда же и высказываться?
Они пошли в направлении санатория.
Пьерсон шагал справа от Майа и нес в правой руке свою лопатку.
— Какая ночь прекрасная, — сказал он, задрав голову к небу.
— Да, — сказал Майа.
Он хотел было еще сказать: «Прекрасная ночь, чтобы сгореть живьем», — но промолчал. Когда они вошли в аллею под сень листвы, мгла еще сгустилась.
— Скажи, — начал Майа, — а что ты там вымеривал возле дерева портняжным метром? Разреши спросить.
— Пожалуйста, — сказал, помолчав, Пьерсон. — Я отмечал место.
— А зачем? Кого хоронить собрался?
— Свой револьвер.
— Это еще зачем?
— А чтобы после войны его достать.
— Господи, — расхохотался Майа, — ну и выдумал! А что ты будешь делать после войны с револьвером?
— Да ничего, — не без смущения сказал Пьерсон, — просто сувенир, и все.
Несколько шагов они прошли в молчании.
— Ты из этого револьвера подстрелил в Сааре фрица?
— Вовсе не потому, — живо сказал Пьерсон. — А потому, что я с ним всю войну проделал, только и всего.
— А как это произошло?
— Что произошло?
— Ну, с твоим фрицем?
— Мне неприятно об этом говорить.
— Прости, пожалуйста.
— Да нет, ничего, — сказал Пьерсон. — А произошло все это ужасно глупо, — добавил он после паузы. — Просто мы столкнулись с ним в ночном патруле. Значит, или он, или я… Я оказался проворнее.
— А что ты почувствовал?
— Было ужасно. Ты пойми, мы с минуту были совсем одни, только я и он. Он лежал на снегу, а я стоял возле него на коленях. Умер он не сразу. И смотрел на меня голубыми глазами, благо ночь была светлая. Совсем молоденький, почти мальчишка. Он испугался. Он отчаянно мучился перед смертью.
— Ты, должно быть, здорово психанул тогда?
— Да, — просто подтвердил Пьерсон.
— А после тоже?
— И после тоже.
— И все–таки ты принимаешь войну?
— Да, — сказал Пьерсон.
Опять они зашагали в молчании.
— А я нет, — заговорил первым Майа. — Мне лично, представь себе, кажется делом весьма серьезным убить человека.
— Ты не принимаешь войны и воюешь.
— Знаю! Знаю! Знаю! — сказал Майа. И добавил: — Знаю, что, по твоему мнению, я должен был дезертировать.
— Это было бы логичнее.
— Значит, пойти на расстрел, чтобы не попасть под вражескую пулю, — это, по–твоему, логично?
Снова их спор зашел в тупик. И теперь оставалось лишь одно — начать все сначала, кружить и кружить без конца по кругу. «Все, что я ему сегодня вечером говорил, — все бесполезно», — с грустью подумал Майа.
Дверь фургона была раскрыта настежь. Еще за несколько шагов Майа расслышал затрудненное, хриплое дыхание, — значит, Дьери уже спал. Пожалуй, самый здоровый из них был Дьери, но во сне его дыхание переходило в стон.
— Иди первый.
— Покойной ночи.
— Покойной ночи.
Пьерсон исчез в фургоне. Он и Дьери спали на двух нижних откидных койках. А Майа и Александр занимали две верхние. Майа услышал, как скрипнул ремень, придерживавший койку, потом легонько стукнули об пол ботинки. Это Пьерсон разулся и аккуратно поставил их рядом с собой. Тогда Майа тоже вошел в фургон, сделал шаг и сразу зацепился ногой за что–то мягкое.
— Ух, дерьмо! — раздался сварливый голос. — Нельзя ли поосторожнее?
— Что это происходит? — удивился Майа.
Справа послышался юный смех Пьерсона.
— Да это наш Пино, ты же сам знаешь. Александр тебя нарочно предупреждал.
— А я и забыл, — сказал Майа. — Бедняга Пино.
— Плевать он на тебя хотел, бедняга Пино, — тут же отозвался сварливый голос.
Пьерсон снова захохотал, смех у него был совсем юный, какой–то бойскаутский.
— Ну ладно, ладно, прости, папаша, — сказал Майа.
Он взобрался наверх и растянулся на своей койке. Лежа, он прислушивался к возне Пьерсона, который раздевался у себя внизу. В фургоне было темно, но он словно бы воочию видел Пьерсона. Вот он, Пьерсон, снимает свою куртку, тщательно ее складывает, делает из нее аккуратный пакет и кладет себе под голову вместо подушки. Потом ложится, свертывается калачиком и начинает молиться.
А может, нынче вечером он молиться не станет? «Нет, — подумал Майа, — обязательно станет», Он — Пьерсон — человек порядка. Уж кто–кто, а он с богом плутовать не будет. А сейчас лежит себе на правом боку, свернулся калачиком. Свою безупречно чистую рубаху защитного цвета он не снял, не снял также и коротенькие штанишки, в которых он особенно похож на бойскаута. Подсунул сложенные ладони под свою румяную щеку и молится. А когда я наступил на Пино, он хохотал невиннейшим смехом школьника. Он обожает разные розыгрыши, и безобидную подначку, и вольные шуточки. А сейчас он лежит себе на правом боку, опустил свои длинные ресницы на розовые щеки и молится. Просит своего папочку «на небеси» уберечь его от зла.