Ее тело: смуглая кожа, скелет подростка, крепкая шея, генетически способная вынести килограммы ювелирных украшений, болтающихся, звякающих, в ушах, в волосах, на самой шее... (Вместо этого — сережки-плевочки, подарок очередного туриста, ни имени, ни губ которого она уже не помнит, утекло). Мягкий живот, в котором бьется сердце, мелкая нехлопотная грудь амазонки с сосцами цвета влажной глины.
Его тело: белый слепок французской земли, чуть покрасневший от неевропейского солнца (здесь). Правая щека выбрита хуже левой. Родинка под левой лопаткой, о которой он не знает сам. На ногах второй палец длиннее первого, это значит, он будет подчиняться жене, если она у него когда-нибудь появится.
Когда я была у родителей, залетела большая муха. Села на затылок отца и поползла. Отец ничего не чувствовал: “Тебе уже пора замуж”. Он всегда об этом напоминает.
“Отец прав, — сказала мать. — Мы тоже не вечны. У отца больные почки. Ты останешься одна; одной — легко, думаешь?”.
Она встает и отгоняет с отца муху. Она всегда отгоняет от отца мух, она уверена, что это и есть — любовь.
“Я не хочу всю жизнь сидеть в этой дыре”, — говорю я, глядя, как муха снова садится на отца.
“Живи в Ташкенте, если решила так”.
“Ташкент — тоже дыра”.
“А где не дыра?”
“Во Франции не дыра. И в Европе не дыра”.
Родители молчат. Для них Ташкент — столица, культура, театры, ЦУМ.
Я не сказала им, что еду на остров Возрождения. Сказала, что турист хочет посмотреть Аральское море. К таким здесь уже привыкли, ненормальным. А на острове Возрождения был полигон бактериологического оружия. Ну и понятно.
У нас один родственник туда ходил. По бизнесу. Говорили, там все есть, приходи и бери. Потом умер. Не сразу, но все думали, что из-за острова Возрождения. Пьют у нас мужики много, Возрождение ни при чем.
Когда мы ехали в машине, я играла брелком от мобильника. Жан посмотрел на меня, я перестала, любовь требует жертв.
Только скучно было. А когда мне скучно, мне плохо. Он этого не понимает. Он вообще ничего не понимает, у него другие взгляды. Мне нужны игры и общение, такой у меня организм.
Нормальные, когда едут в Нукус, делают это через Хиву. От Ташкента до Ургенча самолет, полчаса на машине до Хивы, день в Хиве, достопримечательности, сувениры, фотка верхом на верблюде, часа полтора на машине до Нукуса. В самом Ургенче смотреть нечего. Ну, бетонная книга в парке. Типа, Авеста, которую написал здесь Заратустра. Никакой Авесты он здесь, понятно, не писал.
Жан отказался от Хивы.
Он не стоял, фотографируя, у круглящегося подножия Кальта-минора. Не разглядывал, фотографируя, манекены в зиндане. Не озирал, фотографируя, со сторожевой башни город — глиняное месиво, в котором бутылочными осколками посверкивают изразцы. Не нырял головой в патлатую туркменскую папаху, какими торгуют специально для таких вот идиотов напротив Джума-мечети, фотографируя себя в папахе...
Просто его палец не попал в Хиву.
Если бы было можно, он сразу бы летел сюда. Руан — остров Возрождения. Но так было нельзя. Париж — Ташкент. Ташкент — Нукус. В Нукусе самолет качало перед приземлением, он вспотел. Вечером ел рыбу и пил пиво. Пиво было ужасным, рыба — ничего.
(Идут по песку.)
— Жан… Ты меня слышишь?
— Ты что-то сказала?
— Мне кажется, здесь не было никогда людей. Такая тишина — голова кружится.
— Может, мы первые. Первые люди.
— Давай будем играть, что ты Адам, а я — Ева.
— Давай (зевнул).
— Хочешь, я тебе дам яблоко?
— Хочу.
(Роется в рюкзаке. Поднимает расстроенное лицо.)
— Должны быть яблоки, целый пакет. Мать положила, я еще отказывалась.
— Смотри, что это...
Старик шел к ним.
Каракалпак или казах, в американской военной форме. Очень грязной.
— Хелоу! Хелоу! Американ?
Вытянул правую руку в “хайле”.
Узнав, что не американцы, расстроился.
— Американцы — люди. Американцы — хлеб. Американцы — орднунг, орднунг!*
— Что? — переспросила Жанна.
— Орднунг.
Беззубо дожевав яблоко (нашлось, угостили), представился:
— Михаил Горбачев.
Его звали “Горбачев”. Или “Михаил Сергеич”. Как кому нравилось.
Возник он, как и все на острове. Из пустоты. Из ветра-шалуна. Из капсулы с порошком сибирской язвы (возможно, несуществующей).
Говорили, он был конюхом. Говорили, что на остров сотнями доставляли лошадей, для испытаний. Говорили, что летом, когда проводили эти испытания, в воздух поднимался самолет и сеял с небес болезни и смерти. Говорили, что тогда Горбачев выпускал лошадей, распахивая дверь конюшни. И табун мчался. На волю. По пылающему песку. Тень самолета скользила по лошадиным спинам. А он захлопывал дверь и принимал меры личной безопасности.
Кремировал мертвых лошадей уже не он. Были для этого на острове специальные люди.
Другие говорили, что он пришел на остров после того, как контингент исчез, передислоцировался, поднялся солевым вихрем и унесся в сторону России. Оставили почти все. Говорили, что тогда на остров потянулись рыцари удачи. Не боявшиеся смерти, которая не передислоцировалась вместе с контингентом, а — задержалась. Лежала рядом, в капсулах с язвой под землей, в комнатах с заваренными дверьми. В свалке манекенов с гнущимися руками и ногами. Поэтому рыцари удачи быстро брали то, что можно было взять (можно было — все), и уходили. Но рыцарь Горбачев остался. Наверное, хотел унести с собой весь остров. И не мог. Остров не помещался — ни в кармане красноармейских галифе, ни (после короткого пребывания американцев) в пятнистых бриджах.
Так Горбачев стал хозяином острова.
Питался остатками тушенки. Иногда охотился.
С редких гостей собирал дань. Сигаретами, жратвой, просто разговором.
Голос матери:
— Доченька, если ты так решила, поезжай в эту Францию, попытай счастья. Может, встретишь там хорошего человека. Бизнесмена. Если хочешь, мы новый холодильник продадим, будем все в старый класть, в нем тоже немножко холодно. Это тебе будет и на билет туда, и на приданое. Тебе двадцать пять, у меня в твои годы уже и семья была, и диплом о высшем образовании.
— Товарищи! К выводу о необходимости перестройки нас привели жгучие и неотложные потребности!
Он шел за ними, не отставая. Как преследователь, как экскурсовод.
Девушка понравилась ему. На острове давно не было женщин. Остров всегда был мужским. Но когда-то женщины здесь были. Был их барак. В одном из корпусов он нашел гинекологическое кресло. Оно было слегка присыпано песком. Он сдул песок и сел в кресло. Хотел отдохнуть в нем. Отдохнуть, побыть женщиной. Один раз в жизни он уже был женщиной, на комсомольской стройке. Но это было нехорошо, и сидеть потом больно было. Всю остальную трудовую жизнь он был мужчиной, и это тоже было иногда нехорошо, хотя по-другому. Он устроился на кресле и растопырил ноги в бриджах. Если вернутся его американские друзья, надо будет попросить организовать женщину. Им раз плюнуть, с их долларами.
Жан Горбачеву не понравился. Жана нужно было убрать, завести во второй корпус и забыть там. Там для этого — все условия. Потом остаться наедине с девушкой. Ему нравилось, как она ходит, как виляет задом, как говорит на иностранных языках.
Все очень просто.
Когда Николь наглоталась этой гадости и перестала его доставать, дергать и раздражать (совсем перестала), Жан подошел к карте и ткнул пальцем.
Палец попал в море.
В маленький остров. Карта была старая. Потом оказалось, море почти высохло. Остров успел стать полуостровом. Но название осталось: остров Возрождения. Оно понравилось Жану. Он сходил на могилу Николь, покурил, заказал билеты. Прямо с кладбища, по мобильнику. Лететь надо было на край света. Точнее, в середину света. В самую середину света (материка). Что еще лучше, чем край — край оставляет надежду, а надежда — это лишнее, совсем лишнее.
Когда они приехали туда и вышли из машины в пустоту, он спросил ее: “Это точно остров Возрождения?” Сначала водителя, потом ее.