Выбрать главу

— Я хотела понять, как я могла столько лет жить, не зная ни маму, ни тебя. Вот Тома, наоборот, я хорошо знаю, и ты совершенно права, ему не удалось вложить в свой подарок, в эти записанные на тебя чертовы гектары и постройки, то значение, какое он хотел. Ты владеешь землей, но не понимаешь, что это значит, а поскольку сердце твое с каждым днем черствеет, ты становишься все более безрассудной, если не безумной. Ты полностью отделилась от всех, даже от Тома, разве это не безумие?

— Думаешь? — неожиданно тихо спросила тетя Лусия после долгой паузы. Меня удивил ее тон, гораздо менее уверенный, чем на протяжении предыдущей беседы, и даже немного взволнованный. Она словно не замечала молчания, повисшего после ее вопроса, и казалась глубоко задумавшейся. Вдруг она свернулась клубком в своем широком кресле, как плод в утробе матери. В этой позе был хорошо виден ее затылок, а под бежевым шелком, словно на смутном рентгеновском снимке, угадывался позвоночник. — Значит, ты думаешь, я окончательно сошла с ума, да?

— Нет, я этого не говорила, и я так не думаю.

— Ты сказала, у меня черствое сердце, а это и есть безумие. Ты права, я никогда никого не любила. Я ничего не могу дать, а то немногое, что могла бы, не хочу. Ты правильно все сказала, я пустая безумная женщина.

Я почувствовала жалость, которая в очередной раз сделала меня беззащитной. Эта жалость сводила на нет ту гордую самонадеянность, с какой она недавно воскликнула: «Мы были свободны и элегантны!»

В эту минуту в комнату вошел Том. Он был в синем комбинезоне и толстом шерстяном свитере. Я подумала, что мне хотелось бы, чтобы в возрасте тети Лусии обо мне заботился такой мужчина, как Том, который любил бы меня, не обсуждая и не пытаясь исправить. Внезапно комната представилась мне маленькой сценой, какой в старину могли быть альковы в спальнях, а смотрящие друг на друга Том и тетя Лусия — парой в этом алькове, похожем на раковину, на крошечный зал, вбирающий даже случайные звуки, на свод, под которым весь мир может измениться и под которым сейчас билось усталое сердце Тома, мое усталое сердце и черствое сердце тети Лусии, говорившей со мной так непривычно жестко. Ни дела, ни боль, ни смерть уже не имели для нее значения — важно было лишь то, что ее возбуждало. К сожалению, Том являлся именно таким стимулятором, а я им не являлась, что превращало меня в простого наблюдателя, однако без моего присутствия не могло бы произойти то, что произошло. Тетя Лусия не собиралась упускать возможность преподать мне урок и показать, насколько жестока она может быть с Томом и насколько она ему при этом необходима. Вероятно, Том Билфингер, привыкший к непредсказуемости тети Лусии, сразу не понял (да и я сначала этого не поняла), что злоба витает в воздухе и отражается в высоком прямоугольном зеркале, которое не могло не отражать нас, коль скоро Господь нас создал.

— Том, почему ты всегда входишь как невидимка? К чему такое самоуничижение? Когда ты был далеко, я считала тебя разумным человеком, mein Lieber[87], quod est objective tantum in intellectum[88]. Ты входишь в гостиную и видишь нас обеих, прелестную племянницу и ее мерзкую тетку, к которой ты в свое время питал страстные чувства. Сколько лет назад это было, Том, двадцать, тридцать?.. Сначала твоя пылкость полностью меня устраивала. Ты считал меня необыкновенным существом, с которым ни о чем не надо думать. Тебя все восхищало, особенно то, что я была не совсем твоего круга, да, не совсем, я не принадлежала к твоему классу, у меня не было таких денег, как у твоих прадедов, и фамилия моя происходила от человека какой-нибудь низкой профессии — кузнеца или сапожника… Я была ниже, а ты выше. И я решила… о чем же я говорила? Не помню. А ты не помнишь, племянница? Я неважно себя чувствую, я всегда, всегда была несчастной, никто меня не любил, и вот появляется потрясающий немец, мужчина, обладающий, кроме всего прочего, благородным сердцем. Таких мужчин, как ты, больше нет, их не существует — при тех деньгах, которые ты унаследовал, Том, согласиться скромно жить с женщиной гораздо менее знатной только из-за любви! Я ощущаю себя девочкой, Том, но я неважно себя чувствую, потому что неприлично чувствовать себя хорошо, если ты по двадцать, а то и по двадцать пять раз на дню спрашиваешь, как я себя чувствую. Почему ты такой надоедливый, Том? Или ты считаешь, что в этом возрасте человека обязательно надо спрашивать, как он себя чувствует? У нас все хорошо, сосунок, это у тебя может быть плохо, а у нас всегда все хорошо! У тебя так развито христианское сострадание, что ты любишь меня не только потому, что Бог велит, но и потому, что я ничтожество, ногти, срезанные с рук Платона, волосы из парикмахерской, которые выметают вон. И ты любишь меня именно за это, за эти волосы и обрезки ногтей, за мою второсортность, да, именно за это. Понимаешь ли ты, племянница, что этот несчастный идиот имел смелость и нахальство любить меня, как Господь любит созданный им мир? Это оскорбительно, потому что я, mein Lieber, не твое творение! Я видела сейчас, как ты пришел, как смотрел на нее, на мою племянницу, а раньше видела, как вы разговариваете и прекрасно понимаете друг друга, ну что ж, два сапога пара, подобный ищет подобного, все ясно. Каждый раз, когда я открываю рот и что-нибудь говорю, вы думаете: бедняжка, опять этот анисовый ликер… Но анисовый ликер тут ни при чем, у меня такая ясная голова, что обычно к половине четвертого мне это уже надоедает…