Выбрать главу

Александр Куприн в своих воспоминаниях пишет:

«Думается, Чехов никому не раскрывал своего сердца вполне. Но ко всем относился благодушно, безразлично в смысле дружбы и в то же время с большим, может быть, бессознательным интересом».

И это удивительно глубокое замечание. Оно говорит о Чехове больше, чем все те факты его долгой биографии, которые я [Моэм] излагаю.

В 1910 году умер Лев Толстой. Как говорится, «The King is dead, long live the King!» [«Король умер, да здравствует король!»] Чехова никто не короновал, не назначал и не выбирал, но этого и не требовалось, он естественным образом, по праву «наследного принца» возглавил русскую литературу. Авторитет Чехова был беспрекословен. «Как хорошо, что в русской литературе есть Лев Толстой! — говорил Чехов в молодости. — При нем никакая литературная шваль не смеет поднять голову». Теперь обязанности Льва Толстого перешли на Чехова, и по авторитету и по старшинству в свои пятьдесят лет Чехов был первым. Генетическая наследственная связь Чехова с Пушкиным, Гоголем, Лермонтовым, Достоевским, Толстым ни у кого не вызывала сомнений, но Чехова почти не знали на Западе. Дело в том, что в начале века его издательские дела крайне запутались, Чехов потерял права на свои произведения, попал в литературную кабалу.

Мы уже упоминали об Адольфе Марксе. «Ничего себе сочетание имени и фамилии!» — подумает современный читатель. Да, для нас это сочетание кажется странным, с изрядной долей черного юмора, но следует помнить, что в начале века о Марксе знали мало, а имя Адольф еще не было скомпрометированно, было просто именем и не выглядело зловещим. Адольф Маркс, обрусевший немец, был известным российским издателем. Еще в 1901 году он выгодно для себя купил на корню все произведения Чехова и уселся на них, как собака на сене. Таким образом Чехов неожиданно попал в литературную крепостную зависимость, в марксистскую кабалу. Маркс волен был распоряжаться всем, что написал и напишет Чехов. Чехову советовали плюнуть и разорвать договор. Но ему было «неудобно», все-таки Маркс заплатил ему неплохие деньги, которые через два года были съедены инфляцией. Начался бойкот интеллигенцией марксова издательства даже без согласия Чехова. Маркс поздно почувствовал опасность и, хотя и отпустил раба на волю, но от банкротства это его уже не спасло. Чехова наконец-то толком перевели и прочитали на Западе. Эффект был потрясающим. Бернард Шоу написал «в русском стиле» пьесу «Дом, где разбиваются сердца», Кэтрин Мэнсфилд, почти неизвестная в России, находилась под сильнейшим влиянием Чехова, если бы не Чехов, ее рассказы оказались бы иными; я [Моэм] откровенно делал свои юношеские рассказы и пьесы «под Чехова». Моэм говорит, что Чехов открыл для него Россию лучше, чем Достоевский, и описывает, как в молодости с пылом взялся за изучение русского языка, чтобы читать Чехова в оригинале, но его усердия ненадолго хватило.

Отношение друзей и знакомых тоже изменилось, они наконец признали его. Антон жил где-то далеко, на острове Капри — вполне подходящее место для великого русского писателя. Великий писатель не может бегать в соседнюю лавку за чаем, сахаром, колбасой и бутылкой водки.

Моэм описывает, с каким интересом он читал сборник рассказов под названием «Писатели, современники Чехова» и не мог поначалу сообразить, чем же этот сборник интересен. Наконец понял. Удивительно: нельзя сказать, что рассказы Боборыкина, Лейкина, Щеглова, Потапенко и многих других написаны «хуже» чеховских. Все они были профессиональными писателями, использовали одни и те же слова русского языка. Они писали о той же российской действительности, брали те же сюжеты, описывали тех же персонажей — купцов, телеграфистов, учителей, крестьян, актеров, проституток, студентов, генералов, врачей. Почему же именно Чехов стал «Чеховым»? Моэм понял: все дело в «чуть-чуть». Чехов заканчивал рассказ там, где другие авторы писали еще одну фразу, еще один абзац, еще одну страницу. Они начинали рассказ с вводящей подготовительной фразы, пролога, вступления — Чехов вычеркивал. Это «чуть-чуть», говорит Моэм, и есть та самая решающая мера таланта, неподдающаяся анализу литературной критики.