— Он был распутный?
— О да. Он был очень распутный, и это тоже составляло часть его секрета. Ему нравилось быть распутным, и совесть его не мучила.
— А мы с ним дружили?
— Да, очень. Он тебя называл Чудовище.
— Ух ты, — сказал обрадованно Том-младший. — Чудовище.
— Папа, а у нас есть картины мистера Паскина? — спросил Дэвид.
— Есть две или три.
— А маслом он Томми никогда не писал?
— Нет. Он его рисовал карандашом, чаще всего на салфетке или на мраморной доске столика в кафе. И называл его Страшным пивным чудовищем с Левого берега.
— Запиши себе, Том, — сказал Дэвид.
— У мистера Паскина было испорченное воображение? — спросил Эндрю.
— Вероятно.
— Ты разве не знаешь?
— Не знаю, но могу предположить. Пожалуй, это тоже была часть его секрета.
— А у мистера Джойса нет?
— Нет.
— И у тебя нет?
— Нет, — сказал Томас Хадсон. — Думаю, что нет.
— А у вас испорченное воображение, мистер Дэвис? — спросил Том-младший.
— Думаю, что нет.
— Вот и хорошо, — сказал Том-младший. — Я уже говорил директору школы, что и у папы и у мистера Джойса воображение не испорченное, а теперь и про мистера Дэвиса смогу сказать, если он спросит. Насчет меня его очень трудно было разубедить. Но я не беспокоился. В школе есть один мальчик с испорченным воображением, так это сразу заметно. А как звали мистера Паскина?
— Жюль.
— Это как пишется? — спросил Дэвид.
Томас Хадсон сказал ему по буквам.
— А где теперь мистер Паскин? — спросил Том-младший.
— Он повесился.
— Ух ты! — сказал Эндрю.
— Бедный мистер Паскин, — набожно сказал Том-младший. — Я сегодня на ночь помолюсь за него.
— А я буду молиться за мистера Дэвиса, — сказал Эндрю.
— Делай это почаще, — сказал Роджер.
VI
Вечером, когда мальчики уже улеглись, Томас Хадсон и Роджер Дэвис сидели в большой комнате и разговаривали. Подводную охоту пришлось отменить из-за волнения на море, но после ужина мальчики выходили с Джозефом на ловлю снепперов. Вернулись они усталые и довольные и сразу же распрощались и ушли спать. Некоторое время еще слышно было, как они переговариваются между собой, но скоро все стихло.
Эндрю боялся темноты, и братья это знали, но никогда не дразнили его этим.
— Как ты думаешь, почему он боится темноты? — спросил Роджер.
— Не знаю, — сказал Томас Хадсон. — А ты никогда не боялся?
— Кажется, нет.
— А я боялся, — сказал Томас Хадсон. — Это о чем-нибудь говорит?
— Не знаю, — сказал Роджер. — Я боялся умереть и еще, что с моим братом что-нибудь случится.
— Я и не знал, что у тебя есть брат. Где он?
— Умер, — сказал Роджер.
— Прости, пожалуйста.
— Да нет, ничего. Мы тогда еще были мальчишками.
— Он был старше тебя?
— На год моложе.
— А что произошло?
— Мы катались на каноэ, и оно перевернулось.
— Сколько тебе тогда было лет?
— Двенадцать.
— Ты не рассказывай, если тебе тяжело.
— Вероятно, это не украсило мою жизнь. А ты в самом деле ничего не слыхал?
— Ничего и никогда.
— Мне долгое время казалось, что всем на свете это известно. В детстве все воспринимается по-особому. Вода была очень холодная, он, наверно, сразу сдал. Но как бы там ни было, важно, что я вернулся домой, а он нет.
— Бедный мой Роджер.
— Не надо, — сказал Роджер. — Конечно, в двенадцать лет рано сталкиваться с такими вещами. И потом, я его очень любил и всегда боялся, что с ним что-нибудь случится. Мне ведь тоже пришлось плыть в холодной воде, но не мог же я говорить об этом.
— Где вы тогда жили?
— В штате Мэн. Отец, кажется, так мне этого и не простил, хоть старался быть справедливым. Не было потом дня, когда бы я не жалел, что это случилось не со мной. Но нельзя жить так всю жизнь.
— Как звали брата?
— Дэв.
— Ах, черт! Ты потому сегодня отказался от подводной охоты?
— Может быть. Хотя я достаточно часто занимаюсь подводной охотой. Но тут ведь не рассуждаешь, это как-то само собой решается.
— Ты уже не мальчик, чтоб так говорить.
— Я тогда нырял за ним несколько раз, но не мог найти, — сказал Роджер. — Было слишком глубоко, и вода очень холодная.
— Дэвид Дэвис, — сказал Томас Хадсон.
— Да. В нашем роду старший сын всегда Роджер, а второй — Дэвид.
— Родж, но ты все-таки сумел это превозмочь?
— Нет, — сказал Роджер. — Такое превозмочь нельзя, и рано или поздно приходится в этом сознаться. Мне стыдно, когда я об этом думаю, так же как вчера было стыдно из-за драки на причале.
— Тут тебе нечего было стыдиться.
— Было чего. Я тебе уже раз сказал. Не будем возвращаться к этому.
— Хорошо, не будем.
— Больше я никогда не стану драться. Никогда. Ты же не дерешься, хоть мог бы драться не хуже меня.
— Нет, не мог бы. А кроме того, я дал себе слово никогда не драться.
— И я тоже не буду драться, и исправлюсь, и перестану писать всякую дрянь.
— Вот это я очень рад услышать, — сказал Томас Хадсон.
— А как ты думаешь, сумею я написать что-нибудь стоящее?
— Попробуй. Почему ты бросил живопись?
— Потому что мне надоело себя обманывать. А теперь и с литературой то же самое.
— Что же ты надумал?
— Уеду куда-нибудь и напишу честный хороший роман — если выйдет.
— А зачем тебе уезжать? Оставайся здесь и пиши, когда ребята уедут. У тебя слишком жарко, чтобы работать.
— А тебе это не помешает?
— Нет, Родж. Мне ведь тоже бывает тоскливо одному. Нельзя все время от чего-то убегать. Но я, кажется, впадаю в риторику. Ладно, замолчал.
— Нет. Говори. Мне нужно, чтобы ты говорил.
— Если ты серьезно решил начать работать, начинай здесь.
— А ты не думаешь, что на Западе у меня бы лучше пошло дело?
— Для работы все места одинаковы. Главное — это не убегать.
— Нет, не все места одинаковы, — возразил Роджер. — Уж я знаю. Но там, где поначалу хорошо, потом становится плохо.
— Верно. Но здесь сейчас очень хорошо. Может быть, потом это изменится, но сейчас здесь прекрасно. И ты не будешь один вечером после работы, и я не буду один. Мешать друг другу мы не станем, и увидишь, что тебе пойдет на пользу такая жизнь.
— Ты в самом деле веришь, что я могу написать хороший роман?
— Чтобы знать, нужно попробовать. То, что ты мне сегодня рассказал, — великолепный материал для романа, если только ты захочешь писать об этом. Начни с каноэ…
— А кончить чем?
— Дальше, после каноэ, уже пойдет вымысел.
— К чертям собачьим, — сказал Роджер. — Я настолько развращен, что стоит мне упомянуть о каноэ, и сейчас же в нем окажется прекрасная дева-индианка, а потом туда вскочит молодой Джонс, который спешит предупредить поселенцев о приближении Сесиля де Милля и пробирается вплавь, одной рукой цепляясь за сплетения водорослей, а в другой сжимая доброе старое кремневое ружье, и прекрасная индианка при виде него воскликнет: «Это ты, Джонс! Предадимся же любви, пока наш утлый челн скользит к водопаду, который когда-нибудь станет Ниагарой».
— Нет, — сказал Томас Хадсон. — Ты опишешь каноэ, и холодную воду озера, и как твой братишка…
— Дэвид Дэвис. Одиннадцати лет.
— Да. А потом будет вымысел, до самого конца.
— Не люблю концов, — сказал Роджер.
— Никто, вероятно, не любит, — сказал Томас Хадсон. — Но все имеет конец.
— Давай замолчим, — сказал Роджер. — Мне пора начать думать над этим романом. Томми, почему хорошо писать картины — удовольствие, а хорошо писать книги — сплошная мука? Я никогда не был хорошим художником, но даже мои картины доставляли мне удовольствие.
— Не знаю, — сказал Томас Хадсон. — Может быть, в живописи яснее традиция и направление и есть больше такого, на что можно опереться. Даже если отклонишься от главного направления большого искусства, все равно оно есть и может служить тебе опорой.