Ровно сопит сестра Мария, у которой все впереди.
У постели прабабки слабо горит настольная лампа, и баба Катя сидит на Ивановом стульчике, держит прабабку за руку. Прабабка лежит, прикрытая одеялом, и лицо ее вроде сейчас спокойно.
«Море на месте», — говорит Лидия.
«Знаю, — говорит баба Катя. — Потише ты».
Тут только Лидия замечает, что на спокойном лице прабабки безостановочно шевелятся губы. И Лидия уже слышит теперь, что говорит прабабка, хотя это больше шелест, чем разговор.
«Ирку… Андрюшу… Прасковью… Николая…»
«Чего же теперь, мама, — наклоняется к ней баба Катя. — Столько уж лет прошло! Чего же теперь считать…»
«Елену… Игнатия… Генечку…» — неостановимо шепчет прабабка.
Чужие имена, незнакомые Лидии, оборванные морем судьбы.
Она той ночи не помнит. Иногда вдруг заноет рука в плече, будто вспомнит, как дед больно волочил ее за руку, чуть не вывихнул. Но это ведь баба Катя рассказывала, а кажется — сама помнишь. Или вдруг, ни с того ни с сего, услышишь в ушах будто писк Марии в руках у деда, Мария была пискля. А иной раз словно бы помнится — смутно, как во сне, — что той ночью тащил ее кто-то чужой, не дед, а она отбивалась и кричала. Этот чужой — не дед — чуть не вывихнул руку, принуждая ее бежать.
Так, ерунда какая-то: все же четыре года — не возраст.
Моря Лидия не боится, вообще — всякой воды, ныряет не хуже мужа Юлия. Но если остается на берегу одна, так что никого совсем нет поблизости, только узкая полоса песка и сразу за ним — скалы, куда не взбежишь без когтей, и то — вряд ли, и если еще отлив, в Лидии вдруг просыпается беспокойство.
Все кажется тогда Лидии тревожным вокруг. Нехорошо кричат чайки, припадая к тяжелой бескрайней воде. Нехорошо пенится гребень волны у горизонта. Враждебна черная скала за спиной, из которой, как кровь, сочатся ржавые капли, отвесно виснут, срываются вниз. Пряди морской капусты — как чьи-то погибшие волосы, бессильные ракушки спасают себя на круглых камнях, прижимаясь к ним тесно, в испуге. Море враждебно чавкает, перетирая камни. Вздрючена земля у полосы прибоя, и черный песок весь в высосах, будто море звало землю за собой в отлив, а она не пошла. И море теперь отступает нарочно, с кошачьей плавностью, чтобы вернуться грозно, обрушиться ревом на несговорчивую землю, смять ее, вместе с Лидией утащить за собой силой.
Лидия в такие минуты удерживает себя — чтобы не побежать, чтобы не закричать. Даже сестре Марии не рассказывает, что бывают такие минуты. Но бывают.
Потом на цунами-станцию, на свою работу, Лидия идет с радостью. На всю смену — на двенадцать часов — хватает у нее тревожного возбуждения, будто она, сидя у приборов, бросает кому-то вызов. Морю, что ли?! Смех. И все-таки: морю, волне, землетрясению, этим стихиям, силу которых мы знаем мало, больше — потом, постфактум, подсчитываем убытки да разбираем последствия.
В такой день Лидия всякое простое, приевшееся за годы дело на станции делает с подъемом, весело и зло, как-то лично. С подъемом коптит барабаны для УБОПЭ, приборов видимой записи землетрясений. С удовольствием слушает, как в тишине УБОПЭ отбивает минутные марки, будто гиря об гирю — стук. Рьяно полощет в проявителе сейсмограммы, и глаза ее сами выхватывают на спокойной ленте мельчайшие землетрясения — ешки, на которые есть особый журнал, как на все в хозяйстве станции, но возиться с ешками обычно Лидии скучно, механическое дело: замерь время да запиши. А сейчас — ничего, и ешки — в радость.
В такие дни Лидия чувствует свою работу на цунами-станции осмысленной, не случайной для себя. Она обрабатывает сейсмограммы четко и быстро, без ошибок. И Ольга Миронова ставит всем в пример ее обработку, говорит: «Вот бы так, Лида, всегда».
Но на «всегда» Лидии как раз не хватает, не тот характер.
Опять уже она ходит по станции вялой, отбывает дежурства как повинность, неприязненно косится на механический сигнализатор землетрясений: не взревел бы, работы сразу прибавит. Получает замечания от Ольги Мироновой и огрызается ей в ответ, хоть неправа. Опять она пишет на дежурстве тоскливые письма школьной подружке Марине Инютиной в Южно-Сахалинск. Следит в окно, куда проехал на мотоцикле муж Юлий Сидоров, кто у него в коляске, когда вернется. Думает о нем много, вздорно, уставая от собственных домыслов и мучаясь ими. Дома грубит глухой прабабке, небрежно разговаривает с Иваном, раздражаясь и на него, вдруг целует и тискает сына. Иван вырывается от нее к бабе Кате, тогда — прикрикнет.