И, конечно, язык, волшебная игра слов, будто нанизь жемчужных зерен. У каждого лица свой язык. Матрене Савишне хочется подражать благородной барыне, но речь, как родимое пятно, выдает в ней купчиху: «Как же! стану я молчать!., дожидайтесь! Я, слава богу, купчиха первой гильдии: никому не уступлю!» Язык рассудительной Степаниды Трофимовны, которой не занимать житейского опыта и которую не ослепишь мишурой, образен, насыщен пословицами: «как ни крахмалься, а все-таки не барыня… тех же щей, да пожиже влей!», «не. садись, мол, не в свои сани: вспомянешь меня, да поздно будет… Да вот теперь хвать-похвать, ан дыра в горсти. И близко локоть-то, да не укусишь» и т. д. Примечательно, что молодой драматург связывает с пословицами речь именно Степаниды Трофимовны. Язык других героев также имеет свою физиономию: склад речи, отдельные характерные, «неправильные» словечки, выражения вырисовывают с осязаемой выпуклостью облик каждого из говорящих.
Удивительное дело: не поступки героев, не действие (которых, собственно, не было в пьесе), а сами разговоры действующих лиц, звучание самого слова держали внимание слушателей до самого того момента, когда автор, казалось, неожиданно" закончил чтение и, закрыв тетрадку, потупил глаза. Некоторое время длилось молчание. Но вот хозяин дома энергично поднялся с места, подошел к Островскому, взял его за руку и, обращаясь к присутствующим, торжественно, с профессорским пафосом произнес: «Поздравляю вас, господа, с новым светилом в отечественной литературе». Кто-то захлопал, раздались голоса одобрения, похвалы: «Какой язык! Какая лепка!», «Замечательно глубокое понимание нашего быта», «А эта цельность картины в таком твердом и согласном сочетании черт…» Островский был как в тумане, слыша эти возгласы, видя улыбающиеся лица, пожимая руку подошедшему Грановскому, который смотрел на него уже с не насупленными бровями, как в начале чтения, а женственно-мягко и ласково-покровительственно. Алексей Степанович Хомяков с неожиданной для своего добродушного вида резкостью проговорил: «Словесность пишет дребедень, но эта вещь даровитая». Крепко обнимая Островского, Аполлон Григорьев восторженно, азартно восклицал: «Ты победил, Александр, и в новости быта, до тебя еще не початого, и в новости своего отношения к быту и лицам, и в новости языка — все ново и самобытно!» Когда Островский уходил из дому Шевырева, то чувствовал, что произошло что-то важное, что в нем самом что-то изменилось, в его представлении о самом себе, и это новое — от испытанного сегодня всеобщего внимания, любопытства к нему, от преклонения перед его искусством слова, которое, оказывается, может иметь такую власть над людьми.
…Теперь уже давно за полночь, но роятся мысли, воспоминания. Через месяц с небольшим ему исполнится двадцать четыре года. А давно ли вышел из стен гимназии? Пять лет — с 1835-го по 1840 год — учение в Московской первой гимназии, которую он окончил девятым из двенадцати, но с достаточно высоким баллом, дававшим ему право поступления в университет без экзаменов. Это под влиянием отца, хотевшего видеть в сыне преуспевающего, как и он сам, адвоката, поступил он на юридический факультет Московского университета. Но не оправдал родительских надежд, три семестра прошли благополучно, на четвертом не явился на экзамены, пробыл еще год на втором курсе, затем на экзаменах получил по истории римского права единицу и подал на имя ректора прошение об увольнении «по домашним обстоятельствам». Понял: юридический факультет, поприще адвоката, не его призвание. Тянулся к другому, и сегодня ему это виднее, чем когда-либо; тянули его к себе искусство, театр, драматическая деятельность. Наклонность к авторству он почувствовал давно, еще в гимназии начал писать стихи и в университете отдавал дань литературе.
Да, все же небесплодно прошло это время на Моховой. Хозяин нынешнего вечера Степан Петрович Шевырев, помнится, начал свою первую лекцию курса русской словесности с рассказа о том, как читал наизусть русские песни Пушкин. От Шевырева же молодой Островский узнал подробности чтения Пушкиным «Бориса Годунова». Студенты знали, что Шевырев был в хороших отношениях с ним. Пушкин ценил его как философа и поэта, особенно хвалил стихотворение «Я есмь», что было самым дорогим орденом для Шевырева. Пушкин принял самое горячее участие в хлопотах, чтобы кафедра Московского университета, оставшаяся вакантною после смерти в 1831 году Мерзлякова, была передана Шевыреву, хотя тот сам и отказывался от этого, желая заняться драматургией. То, что этот человек знал самого Пушкина и всего несколько лет прошло с тех пор, — это казалось почти невероятным. Ходили рассказы о том, как Пушкин посетил университет. Министр просвещения граф Уваров привез поэта на лекцию; войдя с ним в аудиторию, сказал, обращаясь к студентам и указывая на лектора: «Вот вам теориия искусства», и прибавил, указывая на стоявшего рядом Пушкина: «А вот и самое искусство». Здесь же, в аудитории, между профессором Каченовским и Пушкиным завязался горячий спор о «Слове о полку Иго-реве». Пушкин отстаивал подлинность гениального творения, а Каченовский отрицал…