Выбрать главу

— А как же художественное исполнение? — спросил Островский, решивший набраться терпения и выяснить все до конца. — Ведь подлинно талантливое исполнение должно быть верно тому идеально-художественному представлению действительности, которое недоступно для обыденного понимания. Радость и восторг происходят в зрителях оттого, что художник поднимает их на высоту идеала. Радость быть на такой высоте и есть художественное наслаждение; оно только и нужно, только и дорого и культурно и для отдельных лиц, и для целых поколений и наций.

— Все это блажь. И кто мерил высоту ваших так называемых идеалов? Для кого она высота, а для меня старье, ретроградство, мракобесие. Для меня высшее наслаждение — вызов этой высоте… — с немощной брезгливостью произнес режиссер.

Островский расхохотался весело, его начинало забавлять происходящее, но такая перемена в настроении драматурга обидела режиссера.

— Не понимаю, чему вы смеетесь? — пожал он плечами. — Вот посмотрите сами и убедитесь. Только вы не шикайте и не свистите, как вы делали когда-то… ай, ай, как не стыдно… когда вам не понравилась отсебятина артиста, игравшего в «Ревизоре» роль Городничего, в Общедоступном театре. Вы ведь тогда даже и не стали смотреть спектакль, возмутились, все повторяли:

«Какой-то артист вздумал переделывать гения, о котором он и понятия не имеет!» Надеюсь, на этот раз не повторите бестактность, коллега? Итак, внимание.

Откуда ни возьмись перед ними вдруг возникла сцена, но не обычная, какую привык видеть Островский, а какая-то площадка, без всякого занавеса, с механизмами, конструкциями, железной лестницей, поднятой на столбах изогнутой спиралью, протянутыми в разных направлениях веревками, канатами с трапециями. И словно в подтверждение этому на площадку выбежали одетые в одинаковые синие рабочие костюмы молодые и пожилые мужчины и все с одинаковой энергичностью забегали по сцене, выкидывая взад-вперед руки и напевая громко какой-то бодренький, неизвестный Островскому мотивчик.

— Это по вашей пьесе, — подошел к Александру Николаевичу режиссер, делая хозяйский жест в сторону площадки, — а какая пьеса — догадайтесь сами. Могу быть вашим гидом по стране театральных чудес. Вы сами убедитесь, как из вашей пресной… простите, прелестной вещицы мы сделали великую вещь. Видите, они де филируют по сцене, демонстрируют главный метод нашего театра — биомеханику. Вместо пресловутой психологии, которую мы изгоняем совершенно как ненавистную нам, мы вводим биомеханику — актер не переживает на сцене, а демонстрирует виртуозное владение своим телом, способность к цирковой эксцентрике… не улыбайтесь, да-да, цирковой.

В это время ходившие по сцене мужчины остановились и, сгрудившись, начали тумаками осыпать друг друга. Потом двое из них взобрались на канат и пошли по нему, слегка покачиваясь, а спрыгнув, гордо выпрямились и такой же походкой прошли по сцене. Режиссер не выдержал и бурно захлопал.

— Как здорово овладели своим биомеханическим аппаратом, — довольный, сказал он. — А теперь смотрите…

На сцене оказался огромный чан с круглыми окошечками, как в нижних каютах парохода, из них выглядывали, подмигивая режиссеру (и он, как заметил Островский, подмигнул им), все те же биомеханические лица.

— Узнаете свою Мурзавецкую? — указал режиссер на крайнее окошечко, из которого показалась голова с подобием парика — черным клеенчатым пузырем. Не успел Островский собраться с мыслями, как сверху с потолка опустился громадный топор (должно полагать, картонный) и начал прыгать и ходить в чане, производя там невообразимый гвалт. Александр Николаевич, сморщившись, заткнул уши, но и через препону прорвался ликующий голос режиссера:

— Браво, браво! Что вы на это скажете, коллега?

— Довольно! — сказал Островский, и, видимо, в голосе его было столько повелительности, что режиссер застыл в улыбке, сделавшейся вдруг искательной.