Выбрать главу

Но далее следовало то, что было уже вершиной спектакля, что осталось навсегда, на всю жизнь в памяти тех, кто имел счастье видеть в этот вечер Сергея Васильева. В разговоре с Русаковым, спрашивающим, отчего он, Иванушка, невесел, Бородкин отвечает: «Маленько сгрустнулось что-то». Произнес он это как бы невзначай, но с «непередаваемым чувством», как отмечала впоследствии критика, не находя слов для выражения той тоски, которая слышалась в голосе Бородкина. Скромные, вроде бы обычные реплики засветились вдруг такой значительностью и глубиной чувства, что это было целое откровение для зрителей, поразившее их и вызвавшее ошеломляющее впечатление.

И такая живая, богатая бытовыми красками, психологическими оттенками русская речь зазвучала со сцены! Сам Островский считал, что первым условием художественности в изображении типа, взятого из жизни, является «передача его образа выражения, то есть языка и даже склада речи, которым определяется самый тон речи». Об этом же свидетельствовал и дивный талант Прова Садовского. Выступал не только артист, но и могучий художник разговорного языка. Островский хорошо знал Прова Михайловича как превосходного рассказчика: обычно молчаливый, замкнутый, Садовский неузнаваемо оживлялся, когда начинал рассказывать истории из народного быта, в изустном сказе изображать какой-нибудь выхваченный из жизни тип, и все это очень колоритно, с замечательным ощущением народного языка. И сейчас слышался знакомый тон, но уже более четко и выпукло, что-то медлительно-величавое было иногда в произношении слов, как будто артист призывал огромную залу вслушаться в могучее звучание родного слова. Речь жила и прерывалась, оставаясь значительной и в паузах, и Островский по голосу, по его дикции и гибким оттенкам, по мелодии и ритму, по смене интонаций как живого видел Русакова, мягкого при всей непреклонности своего характера, и теплота благодарности к другу за его несравненную услугу заполняла все существо драматурга.

В голосе Садовского особенно выразительны были интонации, передававшие ту или иную черту характера героя, его отношение к другим лицам. Величавая ирония слышалась в речи Русакова, когда он говорил с «ветрогоном» Вихоревым. Довольно было смены одной интонации на другую, чтобы зритель почувствовал начавшийся переход в новое драматическое положение. И как неподдельно было отцовское горе, когда он, узнав о бегстве дочери с Вихоревым, опускаясь на стул, говорит: «Ну, Иванушка, сирота я теперь».

Пров Михайлович в ответ на восхищение его искусством скажет потом, что он только «старался повнятнее передать точные слова роли». Как будто малая, но на самом деле великая задача, ибо слово для артиста было лучшим, наиболее точным и глубоким выразителем человеческой души. Драматург дал артисту слово, а артист извлекал из него все возможное, все заключенные в нем психологические, смысловые богатства, делал из него звучащее чудо.

Артисты так увлеченно, с таким самозабвением вошли в свои роли, что создавалось впечатление полнейшей жизненности того, что делалось на сцене. Налицо было то, что впоследствии сам Островский назовет «школой естественной и выразительной игры». Хороша была Косицкая в сцене на постоялом дворе, когда Дуня, увидевшая наконец, что за человек Вихорев, поборов отчаяние, отвечала ему решительно, вставая со стула и покрываясь платком: «Да отсохни у меня язык, если я у него попрошу хоть копейку!» Волнующими были моменты, когда Дуня произносила: «Тятенька, голубчик!», узнав, что отец поехал ее искать; и особенно когда Дуня падала в ноги отцу, вымаливая прощение.

Сотни спектаклей ожидали драматурга впереди, он будет смотреть их, уже привыкнув к успеху и неуспеху, непосредственно радуясь удачным местам; забывая иногда, что идет его пьеса, мог хлопать незнакомого ему соседа по колену, восклицая: «Прекрасная пьеса… жизненная, смешная». Но это впереди, а пока он еще новичок в театре, робеет перед этой тьмой зала, затаившегося, неизвестно еще какой приговор сулящего.