Выбрать главу

Во второй половине статьи «Темное царство» Добролюбов развивает свою кардинальную мысль о самодурстве. Критик уже не довольствуется логическими рассуждениями, силлогизмами, а обращается к образам, чтобы в концентрированном виде донести до читателей то ужасное, могильное, что представляет собою, по его мнению, самодурство. Вот эта картина, или, как выражается критик, «бледный очерк», самодурства:

«Перед нами грустно покорные лица наших младших братии, обреченных судьбою на зависимое, страдательное, существование. Чувствительный Митя, добродушный Андрей Брусков, бедная невеста — Марья Андреевна, опозоренная Авдотья Максимовна, несчастная Даша и Надя — стоят перед нами безмолвно-покорные судьбе, безропотно-унылые… то мир затаенной, тихо вздыхающей скорби, мир тупой, ноющей боли, мир тюремного, гробового безмолвия… Нет ни света, ни тепла, ни простора; гнилью и сыростью веет темная и тесная тюрьма… В ней вспыхивает по временам только искра того священного пламени, которое пылает в каждой груди человеческой, пока не будет залито наплывом житейской грязи. Чуть тлеется эта искра в сырости и смраде темницы… мы видим, что тут страдают наши братья, что в этих одичавших, бессловесных, грязных существах можно разобрать черты лица человеческого — и наше сердце стесняется болью и ужасом. Они молчат, эти несчастные узники, — они сидят в летаргическом оцепенении и даже не потрясают своими цепями… каждый крик, каждый вздох среди этого смрадного омута захватывает им горло, отдается колючею болью в груди, каждое движение тела, обремененного цепями, грозит им увеличением тяжести… на этом печальном кладбище человеческой мысли и воли… в смрадной тюрьме и в горькой кабале самодурства. Грубые, необузданные крики какого-нибудь самодура, широкие размахи руки его напоминают им простор вольной жизни, гордые порывы свободной мысли и горячего сердца…И вот черный осадок недовольства, бессильной злобы, тупого ожесточения начинает шевелиться на дне мрачного омута, хочет всплыть на поверхность взволнованной бездны и своим мутным наплывом делает ее еще безобразнее и ужаснее… Но есть и живучие натуры: те глубоко внутри себя собирают яд своего недовольства, чтобы при случае выпустить его, а между тем неслышно ползут подобно змее, съеживаются, извиваются и перевертываются ужом и жабою… Они безмолвны, неслышны, незаметны; они знают, что всякое быстрое и размашистое движение отзовется нестерпимой болью на их закованном теле; они понимают, что, рванувшись из своих желез, они не выбегут из тюрьмы, и только вырвут куски мяса из своего тела».

Любопытно, что сторонник «реальной критики» обращается в данном случае к образам типа Марлинского, но искренность «общего впечатления» не подлежит сомнению. Добролюбов особенно подчеркивает как отрицательную черту самодуров — их неспособность рационально мыслить: «На всех лицах написан испуг и недоверчивость; естественный ход мышления изменяется, и на место здравых понятий вступают особенные условные соображения, отличающиеся скотским характером»; «не ждите от них рациональных соображений» и т. д. Те, кто знал Добролюбова, в своих воспоминаниях отмечают раннюю, не по возрасту серьезность юноши, его умственную, логическую развитость, здравомыслие. Сам он в своем дневнике пишет о себе, что он беден чувством, и Чернышевский, готовивший к печати эти дневники, счел нужным заявить, что покойный его друг был несправедлив к себе. Забота о маленьких братьях, которую Добролюбов целиком принял на себя после смерти отца и матери, говорит действительно о добрых качествах его души, не о бесчувственности. Из воспоминаний современников известно, что смерть родителей, потрясшая юношу, явилась причиной его духовного переворота, его атеизма; в преждевременной смерти родителей Добролюбов увидел несправедливость, которая не согласовалась для него с существованием бога. Это событие в духовной жизни Добролюбова имело, бесспорно, большие последствия для формирования его мировоззрения, самой природы его мышления, опирающейся на очевидные доводы логики. Вспомним, как он высмеивает героя пьесы Островского «Не так живи, как хочется»: «Где же взять разумности, когда ее нет в самой жизни, изображаемой автором? Без сомнения, Островский сумел бы представить для удержания человека от пьянства какие-нибудь резоны более действительные, нежели колокольный звон; но что же делать, если Петр Ильич был таков, что резонов не мог понимать? Своего ума в человека не вложишь, народного суеверия не переделаешь».