— Вот это я понимаю… салют! Сталинград знает, как встречать своего композитора — по-военному. По-сталинградски!
И зал, конечно, грохнул аплодисментами. Ветераны заулыбались. Вспыхнул металл зубных протезов. Под куполом повис перезвон боевых медалей. И встреча пошла своим чередом. И закончилась успешно.
— Ну, Вася, ты даешь… — улыбнулась в проходе на сцену остролицая, темноликая старушка в цветастом платке и широких юбках, как выяснилось позже — незабвенная Лидия Русланова, выступавшая следом за В. П. и поразившая меня в тот вечер своей беспомощностью, точнее — покорностью, беспрекословным послушанием своему, годившемуся ей во внуки, гармонисту-аккомпаниатору, который покрикивал на нее и чуть ли не подталкивал к выходу на сцену, а затем, в перерыве, прямо в общественной, одной на всех гримерной-уборной закатал старушке на ноге юбчонку и всадил ей укол с необходимой дозой инсулина (диабет!). Поражало не то, как ловко и безапелляционно действовал молодой человек, а то — над кем именно совершал он свои благотворительные действия. Русланову я знал «с голоса», с пластинок, воспринимал ее как миф, как легенду, причем легенду в ореоле лагерного мученичества, этакая Жанна д’Арк от народной песни, пылавшая на костре бесправия… и вдруг — закатывают юбку, делают укол, выталкивают на сцену и разухабисто подыгрывают на баяне «Ва-аленки, ва-аленки…». Что ни говори, а утрата иллюзий всегда труднопереносима, потому что иссушает в сердце восторг.
Но вернемся в казарму, принадлежавшую некогда «Мертвой голове». После крамольных распространений на служилой публике о вреде закрывания живым телом пулеметных амбразур Василий Павлович остался за кулисами, в гримерной, вдвоем со мной, а вся остальная артистическая публика занялась продлением концертного действа. Молоденький солдатик, проглотивший при виде В. П. язык, принес нам в гримерную графин с чаем, вернее — с чайной заваркой. И пластиковое блюдо с пиленым сахаром. Солдатик удалился, не сказав традиционно-театральное «кушать подано». Я разлил по стаканам напиток, подсластил. И тут произошло нечто ужасное. Василий Павлович, думая о чем-то своем, скорей всего о произведенном «амбразурном» эффекте, машинально и жадно, и довольно поспешно, опрометчиво отхлебнул из стакана и… стакан, выпав из его пальцев, разбился о вековечный эсэсовский бетонный пол. Вначале я было подумал, что В. П. обжегся. Потом, когда лицо его пропиталось мертвенной бледностью, а затем как бы враз зажглось, раскалилось, когда рот открылся настежь, а изо рта — ни звука, кроме какого-то запоздалого побулькивания, тогда наконец-то осенило: В. П. поперхнулся! Он задыхается и сейчас умрет. Вот он уже потек со стула, руки опустились, потянув за собой плечи… И тогда я, безо всякой мысли, самопроизвольно начинаю колотить умирающего по тяжелой, тугой спине, изо всех сил, что было мочи! Покуда из его горла не выносится тяжелый, утробный выдох… облегчения. На спине замечательного музыканта, как выяснится чуть позже, обозначились отчетливые синяки.
Отдышавшись, Василий Павлович с тихой улыбкой посмотрел мне в глаза. Снизу вверх. Сидя на казенном стуле. Облитый казенным чаем. Мой обомлевший видок заставил мэтра заговорить первым:
— Испугался… Глебус?
— Не то слово. Я думал, вы — того…
— Помер, что ли? Не беда. Нашел чего бояться. Даже не почувствовал ничего… Будто в яму оступился. И сразу — с головкой. Как в детстве на реке.
Поразило отчетливое отсутствие у В. П. страха перед кончиной, невероятное, нет, не безразличие, а как бы смирение, даже умиление перед неизбежным (ожидаемым, но всякий раз — внезапным). Помнится, я отчетливо восхитился мужеством музыканта, ощутив благодарность за урок. Среди многочисленных институтов, прослеживающих взаимоотношения человека с бытием, отсутствует институт (или хотя бы школа) подготовки ухода… из жизни. Видимо, теория, берущая начало от сентенции — «каждый умирает в одиночку», и впрямь считается наиболее оправданной, а значит, и самой милосердной. Идеальным вариантом было бы, на мой взгляд, полное неведение, когда человек подходит к бездне физической кончины как бы с завязанными глазами (мозгами!), и, не долго размышляя, солдатиком — уть! В ничто. Или — в нечто. Но уж коли так не заведено среди живущих, если с детства нас приучают к всеведению, то, казалось бы, и помогите в постижении последней тайны. Укрепите волю. Путем снятия завесы неведения. Путем привыкания к «проблеме». Анестезия привыкания действительно «снимает»… Во всяком случае, боль несколько тупеет. По себе знаю.