По другую сторону насыпи, от которой по дуге спускается к Двине «железка», на взгорке торчит строеньице крошечной станции. Там есть старинный, изжеванный ветрами семафор с навеки приподнятой «рукой». Есть тяжкие рычаги мускульных стрелок. Есть видимость путейства, его призрачная модель, как бы вышедшая из-под контроля государства, министерства и вообще людского догляда. Но Богом наверняка не забытая. Ибо в станционном оконце все еще колеблется на ветру занавеска, белая, свежестираная.
И все же… запах просмоленных шпал. Откуда он такой? Неотвязный и проникающий? Вероятнее всего — от старинной пропитки их дегтем. Или — антижучковым составом. Очень уж старые здесь шпалы. Не просто деревянные, но — древесные. Именно по таким шпалам, только еще не старым, не утратившим острых граней, смолистым от природы, духовитым, многообещающим страннику, уводящим в неизведанное, именно по таким ушел я однажды из дома, из семьи. С котомкой за плечами. И было мне десять лет от роду. И путь, проделанный мной за полвека, по-прежнему манящ, однако… неповторим. И потому, наверное, с таким удовольствием и неиспаряющимся восторгом прохожу я те пятьсот метров пустынной, бурьянной «железки», словно всякий раз возвращаюсь в отрочество, одарившее меня любовью к жизни.
По шпалам сквозь бурьян
в поношенном пальто
в безбрежный океан
по имени Ничто.
Минуя явь, что вся
была то бред, то жуть,
чего уже нельзя
отвергнуть и вернуть.
По шпалам дивных лет
в заоблачную высь.
Привет тебе, привет,
немеркнущая жизнь!
Возвышенная роль,
Божественная быль,
без коих все мы — ноль,
космическая пыль…
1990
Кое-как, не по прямой,
вперевалку, утицей —
я иду к себе домой
по Офицерской улице.
Где тот дом святых обид,
благодати всяческой?
Он на улице стоит,
на Малой Подьяческой.
Там живет моя родня
и собачка с котиком.
Дома не было меня,
ох, сорок девять годиков.
Сколько я чего постиг,
сколько вчуже прожито, —
а ведь выбежал на миг,
как будто за мороженым.
Открутись назад, кино!
Где вы, годы ранние?
Вон летит мое окно
с пунцовыми геранями…
Я на кнопочку нажму, —
дверь обвиснет парусом.
Если спросят: «Вы — к кому?» —
скажу: «Ошибся адресом».
1990
О, Революция, ты дочь
Парижа! Но у нас в России
твоя карающая ночь
была длинней, была красивей!
Пусть, пусть у нас тупей ножи,
гнилей пенька для вражьей шеи, —
зато уж слаще нашей лжи
нет в мире! Слаще и прочнее.
Полураспад ее ядра
столь затяжного, злого свойства,
что проникает до нутра
и вызывает беспокойство
на континентах и морях!
…В умах кровавых лихорадка —
не оттого, что сладок страх,
а потому, что… резать сладко.
Наш дом горит. И ночь, как век,
длинна! Огонь течет из окон.
«Создатель Бога — Человек!»
«Че-Ка — Всевидящее Око!»
О, революция, ты смерч
опустошительный и душный.
Кровь на знаменах — это смерть
на площадях, но прежде — в душах.
Людское сердце — вот скала,
вот где тюрьма, вертеп насилий, —
чье очищение от зла
дороже взятия Бастилий!
1990
Ночью двое вороватых
под шафе — в поту, в росе —
пограничный, полосатый
столб вкопали на шоссе.
Получилось криво, худо —
торопились. Как смогли.
Пусть на миг, но отчий хутор
от России — отсекли!
Утром — шум. Скандал-тревога,
Дыбом деды и отцы!
И — напрасно. Слава Богу:
отсекли — и молодцы.
Отделились — и прекрасно.
Отвалили — и привет.
Поясню, кому не ясно:
подневольной воли нет.
Ну, а мы, хоть голы-босы,
проживем без них не зря:
для услады есть березы,
для волнений — синь-моря.
Хлеба нету? Эка жалость!
Колосились бы умы.
Оклемаемся, пожалуй,
от друзей, как от чумы.
Право слово, хоть жестоко:
иногда, чтоб вновь дружить,
очень нужно — одиноко,
неприкаянно пожить.
…Матерясь, с утра бригада
столб корчует фронтовой.
Без России, как без мата,
Не прожить, хоть волком вой!
Без России? Эка диво!
А попробуй: как без слёз…
Без кровавой, шелудивой,
в белом венчике из роз!