Отец недавно рассказал про смерть своего товарища, солагерника, побывавшего, как и отец, в «ежовых рукавицах». Умирал этот человек уже стариком, в домашней обстановке, в своей постели — где-то в конце семидесятых. Умирал убежденным атеистом, причем атеистом-спорщиком, атеистом-пропагандистом. И тут необходимо сказать, что с моим отцом этот бедолага, несмотря на прочную житейскую дружбу, в одном вопросе никак не сходился, постоянно выяснял отношения, даже конфликтовал, а именно — в вопросе о местонахождении на земле… Бога.
Философствовали, как правило, за вечерним чаем в компании сверстников, то есть людей пожилых, прошедших отпущенное судьбой от края до края. Беседы свои душеспасительные иронически именовали журфиксами. На одном из таких журфиксов товарищ отца, долго и безнадежно хворавший опухолями внутренностей, воскликнул из глубины кресла, в котором полулежал, принимая посильное участие в чаепитии:
— Где он, этот ваш… благодетель?! В каком измерении пребывает? И есть ли ему дело до нас? Почему тогда носа не кажет? Не напоминает о себе? Где его царство-государство расположено? В какой галактике, если не здесь, не на грешной земле? В каком мире его искать? В какой мгле?!
Тогда мой отец отвечает больному словами Христа:
— Царство мое не от мира сего.
— А где же тогда?! На луне, что ли? Если оно есть, то кто-нибудь наверняка его видел или слышал о нем. Кто, кто, помимо мифического Христа и литературного Данте Алигьери, может сие подтвердить? Чтобы — конкретно! На ощупь?! А коли нельзя ни увидеть, ни потрогать руками, то и… заткнитесь вы со своим Богом!
Однако отец не собирался уступать позиций. Оба теперь стояли на краю жизни: отцу — за восемьдесят, его оппоненту — чуть меньше, но у последнего — болезнь, из которой выбраться не чаял. Терять обоим, кроме души, было нечего. Вопрос они теребили, выражаясь социальным языком, архиважный, не просто отстраненно-мировоззренческий, но конкретно-гамлетовский: быть им или не быть в глобальных масштабах, а не в мелких, земных частностях? И тогда отец спросил товарища:
— Вот говоришь — нельзя пощупать… А скажем, пришла тебе в голову мысль, ну хотя бы эта самая, о прощупывании. Ее-то, мысль, можешь ты пощупать? Пальчиками? К тому же — откуда пришла? Не с неба же свалилась? Или вот… внука своего, Андрюшку, любишь. Любовь к нему в твоем сердце имеется. А ты ее видел когда-нибудь, любовь сию конкретную, глазами своими близорукими? Хотя бы при помощи очков? Так где же она? В документах, удостоверяющих личность? В сердце она твоем! Вот и… Бог там. Или, скажем, ненависть к врагам своим. Взвешивал ты ее на весах справедливости? Сколько ее потянуло? И в каком она вещественном виде — навроде песка или жидкая? Да и сам ты на свете — кто? Мешок с костями и требухой или носитель всевышней воли, мысли, века пронзающей, воображения, переносящего тебя хоть на Марс, хоть в колхоз «Светлый путь», совести, не позволяющей тебе до конца дней терять образ «венца природы» — человека? Ведь и ее, совесть-то, кстати, не ущипнешь, не прикинешь на глазок, не обработаешь на вычислительной современной машинке!
Вот такие беседы, такие журфиксы, такие страсти. На последнем витке движения вокруг солнца (не вокруг же себя?).
Без веры в бессмертие души человеческой не только умирать — жить тяжко, даже молодым. А с возрастом — не только тяжко, но и невозможно. И тут важно будет спросить Небо (не воздух же): всем ли на земле дается такая возможность — поверить в бессмертие человеческого духа? И, не задумываясь, ответить: да, всем! Даже самым нерадивым, с подслеповатым разумом.
21
За три года армейской службы мне удалось отсидеть на гауптвахте двести девяносто шесть суток. Всему причина — дерзкое поведение, И конфликтовал я не с начальством, а так сказать — с миром вообще. Начальство, наоборот, только сдерживало мои порывы и, когда надо было судить «разгильдяя» трибуналом, смягчало впечатление от содеянного мной.
Губило меня анархическое состояние духа, почерпнутое не только на «театре» военных действий или в бегах по белу свету, но, как я теперь понимаю, отпущенное мне природой. Этакое душевное качество вольноопределяющегося. Проступки мои в основном были трех категорий: совершаемые против тупой сержантской муштры, затем — творимые «по пьянке», а также — из жажды свободы. Имелись еще порывы на любовной подкладке, когда тяга к определенному существу женского рода застилала не только глаза, разум, но и чувство ответственности, то есть — страха.
В армию призвали меня весной пятьдесят первого. Прямо из школы, из девятого «б» класса, где я, послевоенный переросток, кое-кому успел намозолить глаза своим, мягко выражаясь, независимым поведением. Ловко это у них получилось, у начальничков, стоявших тогда надо мной (а было их несметное количество — во дворе, в ЖАКТе, в квартале, в школе и т. д.), короче говоря, из одной школы (цивильной) исключили, в другую, армейскую, передали. С рук на руки. Вот эта постоянная передача тебя с рук на руки и возмущала пуще всего. Сердце противилось этой нескончаемой эстафете и, ясное дело, бунтовало.
Даже теперь, спустя почти сорок лет после службы в стройбате военно-морского подчинения, в печати, а также изустно не перестаешь слышать рассуждения о пресловутой дедовщине, о неких внутриармейских порядках и традициях, напоминающих лагерные законы времен моего пребывания в исправительной колонии. Не здесь ли корни этого зла, не в издержках ли казарменно-барачного мира со всеми его нарами, портянками, пайками, картежными играми, чифирением, пьянством, татуировкой и прочими прелестями уголовного мира? В чем же истоки подобного зла, его блатной интонации? Не в подневольном ли характере общежития его подоплека?
Не сравниваю и не сопоставляю долг с наказанием, армию с тюрьмой, но выявлять, а затем и врачевать всем нам близкую боль — урок (подряд!) не только общественно-писательский, но и личный, убежденческий. В мире, где уживаются хотя бы две разноплановые политические системы, армия неизбежна. А значит, армейский быт непреложен.
Однако вернусь на землю, на землю вологодскую, а также ивановскую, где довелось мне служить в условиях, близких к лагерным. И сразу же отмечу: условия эти были созданы не столько закоснелым начальством, сколько самим «контингентом»: процентов на восемьдесят — ранее судимые, или отбывавшие детские годы в спецколониях, или пришедшие этапом из других родов войск (красные, голубые, зеленые, черные флотские погоны так и мелькали при начальном построении нашего брата). Кто-то, где-то и почему-то захотел от этих людей избавиться. «Отчисленные из строевой» — так они значились на официальном языке. Видимо, наш стройбат, а точнее стройполк, являлся неким накопителем, куда спихивали из образцовых частей самых отпетых гавриков. Еще не штрафбат, но уже и не просто воинское подразделение. Каждый второй — с наколками и статьей в личном деле. С прорехой в душе. И строили мы тогда некие емкости, то есть — своеобразные накопители горючих материалов. Так сказать — налицо накопительские тенденции в одном из самых расточительнейших государств планеты.
Начну с того, что за годы службы был я не единожды ранен. В мирное время. Остался без двух пальцев на левой руке; сломал правую ногу и едва не лишился ее, когда в коленном суставе началось заражение крови; замерзал в вологодских сугробах, отморозив при этом уши и отчасти нос, а также — полностью сменив на ногах и руках прежние ногти на новые.
Воинская наша часть была нестроевой, однако за малейшую провинность солдат наказывали беспощадно. Гауптвахту построили ребятки сами для себя, причем каменную и зимой на редкость холодную, беспросветную, злую, с тюремными намордниками на малюсеньких зарешеченных окнах. И хотя караульный взвод обходился винтовками с просверленными стволами, а значит, бездействующими в боевом смысле, приклад у этих винтовок работал исправно. Насидевшись на такой «губе», а «простого» давали двадцать суток, затем несогласным добавляли пятнадцать «строгача», где горячая пища через день, солдатик, выйдя на волю и заглотнув вологодской «табуретовки», пускался в очередную самоволку, бессознательно стараясь компенсировать утраченное на губе здоровье, а также человеческое достоинство. Вдобавок ко всему наша «вэче» базировалась в пяти километрах от «женского» текстильного городка, что само по себе манило и влекло солдата наружу из зоны, и не только влекло, но и чаровало, засасывало. Для иллюстрации расскажу об одном из своих необдуманных поступков, закончившемся для меня хоть и печально, однако не трагично, что тоже не исключалось.