Приходил не такой, как все, пожилой уже человек, опиравшийся на вполне реальную палку, и не бросал в окно коробок, а вытягивался в струнку и стучал своей бородавчатой клюшкой по жестяному подоконнику, а когда у него заживала нога и отсутствовала в руках палка, приводил с собой спутника помоложе, чтобы тот швырял за него коробок или взметывал ввысь оторванную пуговицу, ибо у самого Георгия Викторовича Мельникова физических сил постоянно недоставало. Внешность его была впечатляюща, даже потрясающа: лицо ходячей мумии, причем на голове ни волоска, кожа туго обтягивает дыньку головы, на коже — струпья, последствия облучения радиоактивной «пушкой», потому что у Жоры застарелый рак кожи. Щеки из-за худобы лица, похоже, касаются друг друга изнутри, зубы не препятствуют касанию щек, потому что зубов нет. Худоба объясняется язвой желудка, удаленного на две трети. За глаза многие из нас, даже искренне любящие Мельникова, зовут его Черепом. При первом взгляде на Черепа в вашем сердце неминуемо возникает тревога: человек этот обречен, дни его сочтены, но проходят годы, десятилетия (с Мельниковым я знаком уже более тридцати лет), а феномен ходячей мумии, слава богу, не разрушается, наоборот, с годами как бы крепнет. Это — снаружи. Внутренняя сущность Черепа не менее стойка, несгибаема: в годы сталинизма, застоя, а по инерции и в нынешние дни он молчаливый протестант домашнего диапазона, коммунальный диссидент, поклонник поэтического экстремизма и декаданса, а также лагерной лирики, собиратель редких книг и рукописей, отдающий предпочтение литературе так называемых «сидельцев», то есть людей, некогда репрессированных и реабилитированных, ставящий «Один день Ивана Денисовича» выше «Поднятой целины», лично знавший писателя Юрия Домбровского, друживший с ним как сиделец с сидельцем, а «правоверному» Льву Кассилю доводившийся дальним родственником и в какой-то мере стыдившийся этого родства из-за благополучной, весьма далекой от лагерных условий биографии «совклассика».
Такой, как сказали бы в прежние времена, нездоровый интерес Черепа к творчеству бывших «сидельцев» объясняется довольно просто: Г. В. Мельников сам из репрессированных. В тридцать седьмом году на одном из литературных вечеров, официально посвященных, кажется, столетнему юбилею со дня убийства Пушкина, Георгий Викторович выступил с чтением стихов своего любимого Гумилева. По окончании вечера в вестибюле клуба или Дворца культуры к нему подошли двое в штатском и попросили не дергаться, спокойно выйти наружу: там, дескать, его ожидает машина. То есть была оказана честь прокатиться в черном лимузине до подъезда Большого дома. В итоге — восемь лет лагерей. За несколько романтических стихотворений расстрелянного мэтра петроградских акмеистов. Дорогая цена у изящных творений Николая Степановича. Но Мельников, заплатив ее, не почернел душой. Он даже гордился под настроение своей щедростью, граничившей с мотовством. Думается, что и все его физиологические знаки и отметины — такие, как отсутствие желудка, волос, вообще мяса на костях, — не что иное, как производное той высокой цены, плоды-ягодки тех «Романтических цветов» (название одного из сборников Гумилева), чей аромат не просто кружил Георгию Викторовичу восторженную дыньку, но и являлся для него ароматом судьбы. Ходит легенда, что Череп сам когда-то писал стихи, что к моменту рокового выступления в клубе у него вот-вот должен был выйти собственный сборничек, который и задробили моментально в связи с арестом автора, что имелся будто бы сигнальный экземпляр этого сборника, называвшегося «Огни святого Эльма». Никто не знает, какими они были, стихи Черепа, но одно известно доподлинно: за чтение оных никто, кроме их автора, не пострадал. То есть, что цена у этих его стихов несколько иная, нежели у стихов обожаемого мэтра.
На пару с юным художником, будущим поэтом Олежкой Григорьевым, как Гомер с поводырем, мог пожаловать художник, будущий прозаик Виктор Голявкин, автор знаменитого лозунга: «Привет вам, птицы!», писавший в то время языком нарочитого примитива короткие рассказики, не чуждые невинного эпатажа и дурашливого парадокса, которые именовал птичьим словом «скирли», и в то время окончательно еще не решивший, быть ему живописцем (заканчивал Академию художеств) или переквалифицироваться в писатели, причем не в «замечательные детские», что с ним в итоге и произошло, а в писатели бальзаковского масштаба, так как всем и каждому на полном серьезе заявлял тогда, что пишет свою «Человеческую комедию» двадцатого века, что написано-де уже больше половины и что получается намного интереснее, нежели у француза-классика. До того как была задумана «Человеческая комедия», Виктор Голявкин не менее серьезно занимался боксом, был чемпионом города Баку, имел мощную шею, массивный корпус и «отбивное», без признаков художественной утонченности лицо, что не мешало ему ненавязчиво, хотя и постоянно, в разумной мере интеллигентно острить; тем самым создавалось впечатление, что разум этого человека помещен создателем в некий иронический рассол и, плавая в нем, насквозь пропитался изящным сарказмом. Люди, подобные Голявкину и Олегу Григорьеву, долгое время как бы не жили, а — шутили. Год шутили, два, десять… И вдруг — не смешно. И тогда Голявкин написал чудесную повесть, умную и теплую, серьезную и ласковую — «Мой добрый папа». А неизрасходованные запасы юмора плюс боксерская закалка помогали и помогают ему выстоять в приливные часы отчаяния. Однажды, когда от прежнего веселья, похоже, ничего уже не осталось, Голявкин, сам того не предполагая, весьма позабавил поклонников своего таланта, да и не только их. В журнале «Аврора», в самый разгар «дремотно-воровской» эпохи, в дни, когда отмечалось семидесятипятилетие Брежнева, напечатали рассказ Виктора Голявкина «Юбилейная речь» — из прежних голявкинских, весьма «насмешливых» запасов. Внешне, то есть в отрыве от государственного юбилея, рассказ сам по себе совершенно невинный. Типичная придурковатая невнятица «примитивного» Голявкина, где речь идет о каком-то псевдописателе, продукте эпохи. Рассказ как рассказ. И вдруг — снимают с должности главного редактора журнала Глеба Горышина, вдруг — шум, шорох, шепот и гомерический смех в окололитературной среде, а в «высоких сферах» — форменный переполох. И смотрите, дескать, как все хитроумно сработано: семьдесят пять лет главному юбиляру, чей портрет на обороте обложки, а сам рассказ — на семьдесят пятой странице и называется «Юбилейная речь», тогда как всем известно, что главный юбиляр выпустил очередную книгу, получил за нее Ленинскую премию и вступил в Союз писателей… Заглянем в рассказ: что в нем? А в нем, ясное дело, юмор. Хоть и не злая, но — ирония и застарелый лирический сарказм. На птичьем языке скирли. То есть все то, что делало голявкинскую прозу неповторимо-забавной.
«Трудно представить себе, что этот чудесный писатель жив. Не верится, что он ходит по улицам вместе с нами. Кажется, будто он умер. Ведь он написал столько книг. Любой человек, написав столько книг, давно бы лежал в могиле… Ведь Бальзак, Достоевский, Толстой давно на том свете, как и другие великие классики. Его место там, рядом с ними… Ему поставят огромный памятник… Могилу его обнесут решеткой…
Позавчера я услышал, что он скончался…