То есть можно и таким вот мозаичным способом оттенить если не образ, то хотя бы подобие силуэта личности, отпечатавшегося в твоем воображении достаточно прочно и контурно, будто веточка доисторического папоротника на известняке серого «мозгового вещества». И все-таки я предпочту другой способ воспроизводства, а именно — какой-либо сюжетный зигзаг, конкретный случай, молнию драматургии, то есть извлеку из прошлого весьма характерный жизненный факт, сверкнувшее действо, происшедшее с Федором Абрамовым в «мире людей», а не в абстрактной жизни, причем на моих глазах.
Однажды к писателю Абрамову (бывшая квартира Виталия Бианки на 3-й линии Васильевского острова) пришла незнакомая женщина лет сорока. Как выяснилось — поэтесса. Она принесла стихи. Не на рецензию, не на казенный отзыв. Ей, видимо, хотелось убедить мэтра в своей причастности к поэтическим тайнам, в обоснованности притязаний, что она, дескать, не просто «человек со стороны», но как бы человек, помазанный с Федором Абрамовым одним миром.
Стихи у неожиданной поэтессы оказались и впрямь неординарными, даже весьма яркими, мощными, что в обыденном течении жизни случается крайне редко и потому повергает отдельных любителей всего изящного не просто в дополнительные раздумья, но и как бы в непредсказуемый восторг. Упомянутые стихи взволновали и Федора Александровича. И не просто взволновали, но озаботили. Они легли ему на сердце не просто музыкой метафор, но тяжким грузом песни, которую нельзя… петь вслух. Нет, стихи поэтической гостьи не содержали в себе ничего диссидентского, противного тогдашнему официальному слуху и нюху (середина семидесятых), загвоздка таилась даже не в самих стихах, а в одиозной личности их автора: поэтесса оказалась из недавних арестанток, причем не из «политических», а сугубо уголовных, тянувших срок за «неумышленное убийство», причем за убийство замечательного русского поэта Николая Рубцова, чьи стихи любила и любит вся просвещенная Россия, а Федор Абрамов стихи поэта-земляка (оба родом с архангельщины) просто обожал.
Визит поэтессы к Ф. Абрамову совпал с моим приходом к писателю то ли за обещанной мне взаймы «денежкой», то ли с возвращением этой «денежки» уважаемому кредитору. Сидел я в задней комнате-кабинете, когда в дверь квартиры позвонили — и вошла женщина со стихами. А надо сказать, что тогда по отношению к этой женщине у меня уже имелось скороспелое «собственное мнение». Примерно за полгода до ее визита к Абрамову она уже приходила ко мне «исповедоваться» как к человеку, не только знавшему Рубцова, но и дружившему с ним в начале шестидесятых.
Посещение упомянутой поэтессой в столицах целого ряда отдельных избранных квартир литературного толка имело будто бы своей целью доказать недоказуемое — смутную невиновность поэтессы в приключившемся в Вологде злодействе. Точнее — отсутствие умысла в содеянном. С завидным упорством женщина тщилась не просто очиститься от тяжкого греха путем раскаяния, не просто выклянчивала снисхождение в писательских кругах, но и как бы искренне считала себя виновной не полностью — скажем, всего лишь наполовину.
Вологодские друзья Рубцова, поэты и прозаики, откровенно и во всеуслышание проклинали эту женщину, иначе как убийцей не величали, в сторону примирения с ней не делали не только шагов, но и микронно измеряемых шевелений духа. То есть ни о каком божеском, милосердно трактуемом подходе к проблеме не было даже речи.
А между тем женщина эта не просто пришла однажды в однокомнатную, чудом обретенную квартиру вечно бездомного поэта и убила его (задушила!), но… провела с ним многие мучительно-страстные годы близких отношений, где было все: и слезы, и любовь, и ненависть, и яростная конкуренция пишущих стихами, неотвязная ревность, прочие комплексы и не менее неотвязная… привязанность, если не сказать более торжественно.
Вот почему Федор Абрамов, ознакомившись, так сказать, с «делом», а не только со стихами даровитой поэтессы, однажды на послеобеденной прогулке в Комарове задал мне после некоторых колебаний, причем не без потаенного вызова, давно назревший вопрос:
— А скажи-ко мне, Глебушка… то-само, как ты относишься к Н.? Ну, которая Колю Рубцова порешила? Читал ты ее стихи?
— Читал. Сложное у меня чувство ко всей этой трагедии, Федор Александрович, — попытался я ускользнуть от прямого ответа, вильнуть вбок и вдруг застеснялся утайки «собственного мнения», казавшегося мне кощунственным, особенно после разговора на эту тему с вологодскими друзьями, обожавшими Рубцова всерьез, а порой — слепо, не перестававшими искренне, в стихах и прозе, а также изустно оплакивать загубленного на пути к Истине поэта. — Понимаю, стихи у нее… сильные. Густые. В стихах она себя с кровожадной медведицей сравнивала… — вспомнил я реплику одного вологодца, толковавшего мне суть и образ «беспощадной поэтессы». — У нее ведь и книжка отдельная выходила, — зачем-то напомнил я Абрамову.
— Вот и напиши ей рекомендацию. Для вступления в Союз писателей. Напишешь? — тихо, неотчетливо, как бы самого себя спрашивая, обратился ко мне Федор Александрович.
— Не напишу.
— Вот и я… не написал. Духу не хватило. А точней — милосердия. Милостыню подать — это мы все горазды. Сунуть кусок в зубы или сотнягу… И — отвернуться. А чтобы сердцем пригревать сознательно — кишка тонка. Дурно воспитаны для такого геройства. Колю Рубцова жалко: на полдороге срезали парня. Однако Рубцов — поэт. Что само по себе значит — долгожитель. Жить ему предстоит много. Покуда русское слово в обиходе. А вот баба… Которая убила… Бабу тебе не жалко?
— Так ведь она — того… убийца.
— Думаешь, рада она, что убила? Как бы не так. Она ведь, так-само, и себя убила… на две трети. На войне и то неприятно убивать, по себе знаю. А тут — не врага пришлось — близкого человека порешить. С которым обнималась-миловалась. Каково? Только представь: убить. Да еще — близкого. Смог бы ты убить, скажем, свою маму? Или женщину, с которой… Или…
— Дело случая, так я понимаю. Кто ее просил убивать? Хотя опять же: а вдруг драка, поединок? Кто кого?
— Дьявол попутал. Так у нас говорили. А вообще, так-само, не нашего ума дело — обсуждать, Глебушка. Народный суд ей семерку припаял. А Высший Судия свой приговор вынесет. В свое время. Да и то сказать: она что — профессионалка в этой области? Что ни день мужиков щелкала? Как вошек? То-то и оно. Небось сама не чаяла. Такой билет не каждому выпадает, чтобы человека… тем более — своего.
— Да свои-то, Федор Александрович, чаще всего и убивают друг друга. Во всяком случае — мысленно. Потому что конфликтуют чаще, живут в постоянном соприкосновении, лоб в лоб, как на передовой.
— Во-во! Ненависть — как продолжение любви. Пытка, тиранство — как продление ласки. Слыхали… Нет правил без исключений. А правила таковы: не убий! И одновременно на тех же значительных страницах: не судите, да не судимы будете!
Изначальный, крестьянский, архангельский Федор Абрамов, как всякий, рвавшийся к свету знаний землежитель русской деревни, начинал если не воинствующим безбожником, то — «убежденным атеистом». Членство в партии, война, служба в подразделениях СМЕРШа, кафедра в Ленинградском университете, талантливое писательство… Вот путь. Но — куда? К какому убежденческому итогу? Неужто — безропотно к слепой, беспросветной могиле? Или, по крайней мере, к сомнениям? К колебаниям и прозрениям? В обход нерушимой теории материализма, этого холодного монолита, надгробного камня человеческим надеждам? Надеждам на бессмертие нематериальное, небиологическое?