– Ты не хочешь понять меня, – почти что рассердился Волков, – я же теперь стал совсем другой человек, я только рассказываю о себе в прошлом, как я наживал миллионы. Я про законный путь в том смысле говорю, что я верил в вечность рубля и эта вечность была мне законом. А с пальчиков, как ты говоришь, это просто мошенство. И опять у вас легкость, и даже разговор у вас постоянный в том смысле, что не нажил, а смыл. Ты что же думаешь, я все тащил к себе, как урка, все проедал и все раздавал? Нет, милый, жизни для себя у меня никакой не было. Вот про пальцы говоришь^ а я, как этими самыми пальцами в холодные ночи ими деньги в лавке считал, я себе отморозил, и на руках и на ногах, и жена моя вместе со мной отморозила. Нет, брат, я не на себя, я на вечность работал. И так я руку себе засушил, глаз потерял и нажил миллион. И только уж когда три миллиона нажил, вспомнил про себя и поехал со всей своей семьей, как ездили тогда все богатые люди, за границу, в Париж.
– В Париж! – воскликнул Рудольф. – Ну, теперь все знаю вперед, поедешь в Париж и там угоришь: я там был и видел твои миллионы. Прогулял?
– Ты все не хочешь меня понимать, – ответил Волков, – и все по себе самому догадываешься, и короткая душа у тебя. В Париже я наконец-то на самом деле уверился, как правильно я взял свой курс на вечность рубля. Не знал я французского языка, и за рубли мои ходили сзади меня два переводчика. Не было глаза, вставили искусственный глаз. Рука была сухая, руку мою оживили. На радостях приказал я переводчикам: «Ведите, – говорю им, – меня в самую главную церковь, желаю поблагодарить за все их бога». Так было у них воскресенье, такое же, как и у нас, и в такое воскресенье повели меня к обедне в знаменитый храм Нотр-Дам-де-Пари. Тут я в великолепии несказанном услыхал «Херувимскую»: точно так же, как и у нас было «Иже херувимы». И как я это услыхал, то как подкосило меня, упал я на мраморные плиты собора, понимая радостно и со слезами и с великой радостью в сердце, что бог одинаковый и у нас и у французов, и что путь мой на вечность законный, и что по всей земле люди молятся и просят своего бога о вечном рубле…
После этого воспоминания Волков слегка прослезился, а Рудольф стал смеяться, не меняя холодного и бездушного выражения своих глаз.
– Чего же ты, окаянный, хохочешь? – спросил Волков.
– А как же мне не смеяться, – ответил Рудольф, – песенка твоя давно спета, все-то все на свете ее знают и понимают, только ты, русский мужичок-простачок, попал в Париж, услыхал, умилился, прослезился.
И Рудольф, сделав мефистофельский жест, запахнул невидимый плащ, ударил рукой по струнам невидимой гитары и, отставив стройную ногу, пропел довольно хорошим баритоном и очень верно:
– Телец золотой – это вроде Кащея? – спросил Зуек.
– Только название, милый мой, – ответил Волков, – только говорится так, что бессмертный, а даже и в сказках на Кащея есть смерть. Шестьдесят лет изо дня в день я крепко веру держал, понимал вечность в рубле. Наконец, после всех испытаний, раскрылась мне правда.
Волков склонил голову.
– Что же ты понял такое? – с любопытством спросил Рудольф.
– Понял я, – ответил Волков, – что в рубле вечности нет.
– В рубле вечности нет, вот чудак! – засмеялся Рудольф. – Нет вечности в рубле, и ты вернулся в собачью конуру?
– Нет, – ответил с твердостью Волков, – и в конуре, понимаю, тоже вечности нет, ни в рубле, ни в собачьей конуре.
– А как же тогда? Нет, нет, вечность есть.
– В чем же твоя вечность? – рассеянно спросил Волков.
– В пальцах, – ответил Рудольф. – Ты вот работал только на глаз и на слух, я же пальцами работал. И ты нажил за всю жизнь свою только три миллиона, а я тебе своим пером в одну ночь денег сколько хочешь наделаю. Мое перо в славе.
– Какое перо, Рудольф? – восхищенно спросил Зуек.
– Золотое перо, – охотно ответил Рудольф. – Мое золотое перо, и мои золотые пальцы, и мои золотые руки никого на свете не подводили. И еще есть у меня сто отмычек, и любая шкатулочка со всяким добром, с золотом, бриллиантами и всякими драгоценностями мне открывается.