Толпа дружно грохнула: шутку Сократа приняли. Два афинских стратега были известны не только взаимной враждой, но и тем, что одевались с подчеркнутой разницей: если Фрасимах появлялся в Народном собрании обычно в белом плаще, то Брасид предпочитал красный.
— Бей его, Брасид! Клюй в самое темя!
— Не уступай славы, Фрасимах!
Два петуха, подкормленные для азарта чесноком, сшибались в яростном поединке. Клубился пух, сыпались на брусчатку красные и белые перья. «Фрасимах», наконец, изловчившись, вцепился «Брасиду» в горло.
— Так его, Фрасимах, так!
В толпе уже недружелюбно поглядывали друг на друга.
И вдруг свистнули в воздухе тугие жгутья, с треском упали возле «Фрасимаха». «Первый стратег», испуганно крича, отскочил в сторону, и одновременно с этим резким хлопком плетки скифа-стражника около Царской колоннады высоко и гортанно пропела труба глашатая.
— Всем разойтись! Слушать глашатая! — Огромный скиф глядел внушительно и непреклонно.
Хозяева, переругиваясь, разбирали своих петухов. Зрители потянулись к трибуне глашатая.
— Тихо! Слушать глашатая! — И снова резкие сухие хлопки.
Стихали ряды, ворчали, словно большой и ленивый зверь. Глотатель огня тушил ногами зажженную паклю. Гимнастка в белой юбочке, только что кувыркавшаяся на деревянном круге, уставленном мечами, стояла теперь неподвижно, опершись тонкими руками о бедра. Зловеще смотрели в небо обоюдоострые мечи. Лишь, пьяненький простолюдин, которому кто-то из шутников надел на голову выдолбленную тыкву, продолжал безмятежно сидеть на мраморном постаменте, служившем когда-то основанием Зевсу Рыночному. Он щурил красные, как у судака, глаза и беспрестанно икал.
— Слушать глашатая! Слушать!
Сократ и его друзья, притиснутые толпой, оказались рядом с трибуной. Мудрец с усмешкой глядел, как бегает на своем возвышенье бритоголовый глашатай, рассылая во все стороны гортанные пугающие звуки.
— Слушать!
Вдруг что-то белое мелькнуло над головой глашатая, на миг растворилось в солнечном луче и вновь показалось.
— Нике! Мой голубь! — воскликнул горбун и хотел было поднести ко рту свою кривую, из бычьего рога флейту, но чья-то рука остановила его.
Глашатай уже выкрикивал первые слова:
— Агрий, сын Хрисиппа!.. Был обвинен… в порубке… священной маслины… и… воровстве! Наказание — смерть!
— Ион, сын Стратона! Обвинялся в оскорблении… священных мистерий… в честь Деметры!
И падали тяжелые слова в толпу: «смерть», «изгнание», «смерть», «смерть»…
Нахмуренный человек держал под мышкой красного петуха и не замечал, как с исклеванного гребня падают на его белый плащ алые капли.
Печальным надгробьем темнела трибуна, и белый голубь кружил над дальними рядами, выискивая своего хозяина.
Толпа покачивалась, словно море. Когда глашатай замолкал, чтобы выкрикнуть очередное имя, море стихало, тревожно поигрывая барашками голосов, но когда называлось имя или оглашался приговор, где-то в глубинах моря, постепенно нарастая, рождался странный гул. Этот гул скорее всего походил на мощный циклопический вздох, и трудно было понять, что явственнее слышалось в нем: то ли дружное сожаление, то ли позорное облегчение, оттого что не они, а совсем другие люди обречены на долгое изгнание или насильственную смерть.
— Сократ, сын… ниска! — прокричал глашатай.
«Неужели мне вынесли приговор без суда?» — Мудрец удивленно взглянул на Херефонта и понял, что ослышался: Великий хулитель даже не повернул к нему своей живописной головы.
«Клянусь Истиной, друзья ничего не знают! — успокаиваясь, подумал Сократ. — Они и не подозревают о доносе!».
Сам он узнал о доносе только вчера от случайно встреченного архонта-басилевса, в ведении которого находились дела о религиозном кощунстве. Басилевс, мельком упомянув Мелета и тем самым дав понять, что дифирамбический поэт — фигура второстепенная, прямо спросил, чем же он, Сократ, насолил кожевнику Аниту, человеку богатому и очень влиятельному в демократической партии. Сократ тогда отделался шуткой: «Вероятно, Аниту, как и многим другим, не нравится, что я, походя глазами на рака, стараюсь всю жизнь ползать прямо…»
Этот кожевник, вероятно, всерьез считает его погубителем законов и развратителем молодежи — недаром он запретил своему сыну беседовать с «ловцом невинных душ». Права старая жрица, наставлявшая его в юности: «Если ты будешь говорить правду, тебя возненавидят люди, а если неправду — боги». Вспомнились ему слова и одного из его учеников, Алкивиада, сказанные в минуту пьяного откровения: «Ты прекрасный человек, Сократ, и все же мне иногда хочется, чтобы тебя вообще не было на свете…»