— Ты, должно быть, догадался, Критон?
— Да, ты пил… — Критон недоговорил: тесным кольцом захватило горло, и слезы заручьились по осунувшемуся лицу.
— Не печалься, Критон. Человек умирает начиная с появленья на свет. И плакать сегодня — все равно что лить слезы в день своего рождения.
— Рассудком я понимаю, но сердцем — нет, — сказал Критон, утирая слезы.
Помолчали.
— Я хочу попросить тебя, — Сократ, лежавший навзничь, скосил глаза на Критона. — Ради бога Дружбы, не откажи. Некоторые люди утверждают, что душа не сразу покидает свою временную обитель. Когда новорожденный… — Старик улыбнулся. — Я хотел сказать: когда сходящий в Аид не в состоянии шевельнуть пальцем, душа якобы еще ютится в нем и хорошо слышит, что происходит рядом. Старый любопытный Сократ хотел бы убедиться, так ли это, не присочинили тут что-нибудь досужие люди? Скоро мой телесный плащ бессильно прильнет к ложу, и ты скажи мне хоть несколько слов. Мне будет приятно знать, что ты говоришь не просто так, а для меня.
— Что же я скажу? — понуро спросил Критон.
— Прочитай хотя бы любимого нами Пиндара. «О блестящие, фиалками венчанные…» Помнишь?
— Хорошо, — сказал Критон, хотя пожелание друга показалось ему очередной причудой. Морща лицо, стал кутать заледенелые колени Сократа овечьей шкурой.
Мудрец лежал с закрытыми глазами и чувствовал, как копошащееся, темное, вытесненное из него утром животворящим светом, вновь возвращается, и остатки солнца отступают пред неодолимым напором куда-то за пределы бренного тела. Он знал, что это отступление не вечно, и ясноликие войска Гелиоса, послушные зову утренней трубы, вновь перейдут в атаку, направив свои огненные стрелы в сторону трусливо отползающей тьмы… Сократ чуть приподнялся, отыскал взглядом Критона, Скифа, стоящего в ногах, значительно посмотрел в дальний угол, завешенный кисеей меркнущего света.
— Вас тут трое… — И спокойно опустил голову.
— Нет, нас двое, — поправил Критон.
— Отчего же? — возразил мудрец. Его веки подрагивали, как крылья полоненной бабочки. — И мой «Демонион» тоже здесь.
«У него помутился разум», — подумал Критон.
— Я… никак не убегу… от вас, — с усилием продолжал Сократ, улыбаясь. — Будь добр, Критон… принеси петуха… Асклепию. — Лучи морщинок сложились в последнюю улыбку. — Нужно отпраздновать… мое благополучное рождение. — И облегченно вытянулся во весь рост.
Архонт Тиресий и его сын Этеокл, сопровождаемые рабом с факелом, увидели у ложа Сократа странного, похожего на сумасшедшего старика. Заламывая руки и плача, он распевал вполголоса:
— О блестящие, фиалками венчанные… воспеваемые в песнях… ты слышишь меня, Сократ?..славные Афины, оплот Греции, божественный город… Это я говорю тебе, Сократ!..
— Что произошло? Он уже принял яд? — тихо спросил Тиресий, наклоняясь к Сократу. Раб услужливо выставил факел, осветивший неподвижное лицо.
— Убери факел, — быстро сказал архонт. — Закройте ему глаза.
— Он сам закрыл глаза, — промолвил Скиф.
— Что? — Брови Тиресия удивленно подскочили. — Какая нелепость! Закройте!
Монотонно наговаривая «Дифирамб в честь афинян», Критон подошел к столу, слепо пошарил руками, отыскивая вазы. Он считал священным долгом отогнать злых демонов от бездыханного тела друга. И поплыл тянучий, отдающийся в сердце звон. Будто далекий сторожевой колокол предупреждал беспечных эллинов о варварском нашествии.
Этеокл стоял у изголовья старика и беззвучно плакал.
И траурно окаймленное пламя похрустывало и металось, тщетно стараясь отстранить ползучие шупальцы торжествующей темноты.
Вот и закончился твой двенадцатый круг, Сократ! Пока не вошли сюда женщины, отдохни еще немного на жестком тюремном ложе, принадлежа всем и одновременно никому не принадлежа.
Завтра положат на гору хвороста твое легкое, запеленутое, как у ребенка, тело, и старый друг Критон поднесет факел к сухим кипарисовым веткам, а Гермоген подбросит горсть серы, чтобы лучше горело.
Ты будешь светло гореть, Сократ: без черного дыма и тяжкого смрада.
А потом плеснут душистым вином на догорающие угли, соберут твой пепел и кости. Чем омоют твои кости? Не покупным ассирийским елеем, а белым коровьим молоком, пахнущим теплым выменем и горьковатой полынью.
До восхода солнца под заунывное пенье похоронных флейт-гингр отнесут твой прах за городские ворота и закопают на старом Пирейском кладбище в отцовском срубе — так ты хотел, Сократ!