Выбрать главу

– Эксперименты с этой вакциной – настоящее преступление, – ругался он. – Прививки вызывают у больных высокую температуру и сердечную слабость… Мы просто-напросто превращаем больных в носителей вируса!

– Рано предсказывать, – говорила Фани философски. – Надо подождать проверки по законам вариационной статистики.

– Чепуха!.. После этой проверки Эредиа следовало бы предать публичной казни.

– Но меня восхищает его вера в успех!

– В том-то и беда, что он опирается только на свою веру! Смешно смотреть, с каким усердием он сначала лечит больных, а потом их же отпевает. Впрочем, для него душа бессмертна!

– А может, это на самом деле так?

– Не знаю!.. Спроси Оливареса!

Действительно, отец Оливарес усердно занялся духовным перевоспитанием Фани. Почти каждую неделю он дарил ей по книге и развивал перед ней свои блестящие мысли о догматике святого Фомы Аквинского. К несчастью, Фани была основательно испорчена материалистическими идеями, отрицающими бессмертие души. Самое большее, что она была склонна допускать, – существование божественного начала в природе. Мюрье же не хотел слышать даже о нем. Все споры происходили после ужина, при лунном свете, когда Фани приказывала Робинзону поставить походные стульчики перед ее палаткой и приглашала отцов на рюмку ликера. Эти споры бывали занятными, потому что Мюрье венчал их парадоксальными выводами, а отцу Оливаресу не всегда удавалось дать им свое толкование.

– Продолжим, отец!.. – обратился Мюрье однажды к профессору схоластики. – Имеются ли на самом деле теологические доказательства существования бога?

– Разумеется, сеньор!.. Вы знаете биологию лучше меня. Гармония в природе – самое убедительное доказательство существования бога. Разве вы не замечаете в каждом цветке, в каждом насекомом, в каждой живой твари стремления к цели, к всеобщей гармонии, которая есть не что иное, как необъятная мысль бога, сотворившего мир?

– Так. А в сыпном тифе что вы видите?

Оливарес улыбнулся. Когда естественники начинают возражать, они всегда избирают этот путь. Такое возражение нельзя назвать абсурдным, но оно из тех, которые нетрудно опровергнуть. А опровергнуть его было как долгом, так и развлечением для Оливареса. Но вряд ли кто-нибудь подозревал, что за этим долгом и за этим развлечением кроется его собственное неверие в существование бога.

– Я вижу страдание, сеньор, – сказал иезуит.

– Значит, у страдания есть цель?

– Безусловно.

– Что это за цель?

– Искупление!.. Каждая перенесенная вами боль приближает вас к нравственному совершенству.

– Тогда зачем бог, вместо того чтобы создать людей хорошими, сделал их дурными и исправляет их наказанием?

О, и на это схоластика могла дать ответ!.. Отец Оливарес готов был повести своих слушателей по лабиринту христианской метафизики, но тут же спохватился, что это их утомит.

– А вы как думаете, миссис Хорн? – внезапно спросил Эредиа.

– Я думаю, что это так и есть, – сказала Фани тихо. – Я думаю, что идея искупления – достаточное оправдание христианства.

Она не была уверена в том, что говорила, но соглашаться с Эредиа, выполнять с абсурдной точностью любую работу, какую он ей поручал, заслужить его молчаливый и благодарный взгляд было для нее наивысшей радостью. Мысль, что он видит и знает, зачем она это делает, ее опьяняла. Она испытывала какое-то болезненное наслаждение, подвергая свою жизнь опасности у него на глазах. Она приходила работать в самую опасную палатку, где две старые монахини-кармелитки переодевали больных. Эредиа несколько раз запрещал ей работать там.

– Разве я не говорил вам, чтобы вы сюда не заходили? – вскипел он однажды.

– Не все ли равно, кто здесь работает?

– Не все равно! – крикнул он, и глаза его метнули искры.

– Это называется монашеская кротость! – сказала она весело.

– Это мой приказ! – крикнул он еще яростней.

Властный и грубый, он проводил ее взглядом до выхода из палатки.

На следующий день было воскресенье. Эредиа распределял часы дежурства так, чтобы светский персонал больницы был свободен в часы литургии. Фани привыкла ходить в деревенскую церковь на эти воскресные литургии, которые иногда отправлял сам Эредиа. Она пошла туда и в это утро, потому что с вечера узнала от Доминго, что будет служить монах. Серые гранитные стоны, полумрак, скорбные звуки органа, монотонное бормотание на латинском языке, из которой она могла разобрать только «Pater Noster» и «Dominus»,[44]настроили ее на мистический лад. Но потом, когда монах повернулся к богомольцам, размахивая кадилом, и она увидела его, прекрасного и недоступного, в ней опять вспыхнуло пламя любви, неукротимая и сладостная жажда обладать им. Она воспользовалась паузой в службе и пробралась в ряд коленопреклоненных женщин, закутанных в черные вуали. Они следили за движениями иезуита с таким же вожделением, может быть, бессознательно желали его плотски так же, как и Фани, но их грешный порыв растворялся в религиозном экстазе. Когда литургия кончилась, все стали подходить целовать ему руку. Фани никогда не делала этого, но сейчас ей вдруг захотелось коснуться губами его руки. Она была последней. Быстро наклонилась, целомудренно, как любая из них, по в последний момент его рука вдруг окаменела и легонько оттолкнула ее. Фани подняла голову и посмотрела на него с укором. Она увидела только черные глаза, которые мрачно ее пронизывали.

Случаи в палатке, где принимали вшивых больных, и в церкви скоро забылись. Отец Эредиа и Фани вернулись к обычной форме ежедневного общения – коротким деловым разговорам. Во время этих разговоров были мгновенья, которых Фани ждала страстно, и это были те мгновенья, когда взгляды их встречались. Какая странная смесь удивления и бездушной холодности появлялась в его глазах, когда он видел, что все его распоряжения Фани выполняет с точностью автомата, что она с полной самоотрешенностью проводит бессонные ночные часы в лаборатории и в палатках больных! Но сознавал ли он тогда, что это усердие Фани и самоотверженность, с которой она постоянно подвергалась опасности заразиться, вызваны не христианским смирением и не любовью к ближнему? Осуждал ли он ее или оправдывал? И с какой радостью, опьянявшей сильнее всех наслаждений, испытанных ею до сих пор, Фани замечала, как разгорается в его душе внутренняя борьба!.. Но признаки этой борьбы и колебаний были у него, увы, так редки! Они тотчас подавлялись железной волей этого человека, безумием его фанатизма, который овладевал им с еще большей силой.

Однажды в воскресенье – в тот день был какой-то католический праздник и по распоряжению Эредиа монахи ушли в городок, чтобы принять участие в религиозной процессии, – Фани уселась с книгой за своей палаткой. Солнце клонилось к западу. Верещали кузнечики, в деревне колокол опять звонил по покойнику, а над унылой бурой степью, то глинистой, то песчаной, усеянной колючками и кактусами, висело неизменное бездонно-синее небо. Она читала «Подражания Христу» – испанское издание, подарок Оливареса – и размышляла грустно и благожелательно о величавой простоте этой книги. Забывшись над книгой, она вдруг заметила Эредиа. Он шел к ее палатке, медленно, погруженный в раздумье. Против своего обыкновения, на этот раз он шел один. Фани быстро вскочила и нырнула в палатку, чтобы сбросить пеньюар и надеть дурацкое черное платье, в котором она всегда появлялась перед ним. Когда она вышла, монах был уже в лагере и разговаривал с Робинзоном. Завидев ее, он вежливо поздоровался, сняв свою черную войлочную шляпу с широкими полями, в то время как другая его рука сжимала неизменный молитвенник. Фани пригласила его в палатку. Она подумала, что монах откажется войти без Оливареса и Мюрье, но, к ее удивлению, он принял приглашение. Ей показалось, что он осунулся и чем-то озабочен.

– Могу я попросить у вас сигарету? – спросил он непринужденно, положив молитвенник и устало вытирая пот со лба громадным грубым платком, который он достал из кармана рясы.

Фани знала, что он не курит, а, подобно многим другим монахам, употребляет нюхательный табак. Но сейчас, вероятно, он не мог позволить своему аскетическому телу даже эту единственную роскошь, потому что не позаботился сделать достаточный запас табака в Мадриде.