– Кармен!.. – закричала Фани. – Кармен!.. Позови Эредиа!.. Позови сейчас же этого дьявола в рясе!
– Не кричи так! – сказал он строго. – Ты всегда была истеричкой! Может, это не сыпной тиф. Подождем до завтра.
– А что это?… Что? – повторяла она исступленно.
– Скажем, малярия.
– У тебя болит голова?
– Как будто немного кружится.
Кармен прибежала из палатки Фани.
– Кого позвать, сеньора? – спросила девушка испуганно.
– Никого!.. – крикнул Мюрье. – Ложись сейчас же!
– Кармен!.. – Фани стала отдавать распоряжения то умоляюще, то сердито. – Помоги мне его раздеть!.. Расшнуруй ему ботинки!.. Принеси свежей воды и лимонов! Слышишь, да приди ты в себя, бестолочь!.. – прикрикнула Фани в ярости на испуганную девушку, которая все еще ничего не делала и бессмысленно дергала Мюрье за смокинг. – У дона Сантьяго сыпной тиф…
– Сыпной тиф!.. – повторила девушка, и глаза ее расширились от ужаса.
Кармен нагнулась и стала торопливо развязывать шнурки его лакированных ботинок, испуганно повторяя про себя: «Madrecita!.. Tifo exantemвtico!..»
– Ну и что из того?… – Теперь и Мюрье стал кричать. – Убирайтесь обе отсюда!.. Ты слышишь, глупая девчонка, оставь мои ноги в покое!
Он грубо оттолкнул девушку и высвободил ноги. Лицо его исказилось. Покрасневшие глаза смотрели дико. Все же он справился с собой и начал сам развязывать шнурки ботинок. Потом вдруг силы его оставили, он повалился на кровать и проговорил с трудом:
– У меня старый гиокардит, вирус вызовет вспышку. Сделай мне укол кардиазола.
– Позови Эредиа!.. – шепнула Фани испанке.
Она сделала Мюрье укол и измерила температуру. Термометр показал сорок. Лицо его все больше краснело. Рассудок мутился. Он стал шутить, громко, ненатурально, желчно, потом забормотал что-то бессвязное. Сердце сдавало, дыхание стало затрудненным. Очевидно, высокая температура вызывала в его сознании кошмарные видения и нагнетала ужас, ужас всякого живого существа перед смертью. Фани села к постели и время от времени меняла мокрые полотенца у него на лбу. Она готовила лимонад и подносила к его потрескавшимся губам, которые с жадностью втягивали питье. И в то время, как она делала это, обильные горькие слезы лились из ее глаз, слезы, вызванные муками совести. Но то, что она переживала, было не только раскаянием. Она страдала, как всякий человек, теряющий близкого. Вдруг Фани заметила, что они с Мюрье судорожно вцепились друг в друга руками. Как властно в эту минуту беспомощности и слабости даже в них, полуаристократах, индивидуалистах, лентяях и паразитах общества, которые из снобизма одинаново презирали и аристократов и плебеев, даже в них, источенных червем эгоизма и мизантропии, сказывалась потребность в человеческой солидарности!..
Шорох у входа в палатку отвлек ее от скорбных мыслей. Это был Эредиа. Ей показалось отвратительным, что даже в такую минуту он по привычке схватил молитвенник и пришел с ним. Но может быть, именно этот бессмысленный жест говорил о том, как он взволнован и встревожен болезнью Мюрье. Пока он расспрашивал Фани, он поворачивал голову то направо, то налево, то опускал ее, точно перед ним стоял сам дьявол, которого он не желал видеть. Она догадалась – ее пеньюар распахнулся, а для него не было ничего гаже женской наготы. Фани запахнула пеньюар гневным движением, но он притворился, будто не заметил этого.
– Меня беспокоит сердце, – сказал он тревожно, отняв стетоскоп от уха. – Шумы свидетельствуют о поражении сердца. В любую минуту может наступить декомпенсация. Он много пил…
– Да разве он мог не пить здесь? – воскликнула она гневно.
Монах посмотрел на нее с горестным сожалением. Она знала это выражение кротости, обязательного смирения и доброты агнца божия, завещанное Лойолой. Но она знала также, как эти мягкие, золотистые андалусские глаза могут мгновенно стать ледяными и свирепыми.
– Я предупреждал вас обоих, сеньора, – сказал он с чисто иезуитским терпением, не меняя выражения глаз. – Работа здесь тяжела и опасна.
– Знаю!.. Вы исполнили свой долг! – сказала она желчно.
Он бросил на нее быстрый взгляд. С удивительным притворством или вполне искренне – Фани не могла определить – он придал выражению своих глаз скорбный оттенок.
– По отношению к вам, сеньора, я сделал это не только из чувства долга, – произнес он голосом, в котором слышалось волнение, но нельзя было уловить никакого определенного чувства. – Бывают мгновения, когда, быть может, вы это сознаете. Мое поведение, мое внешнее отношение к вам не значит ничего.
Он замолчал, как будто был смущен своим признанием, а потом опять заговорил:
– Может быть, вы сознаете, что после той ночи, когда вы спасли мне жизнь, мое дружеское чувство к вам стало совсем иным. Я считал вас капризной и ветреной женщиной. Но после этого, даже когда я говорил вам, что хочу задержать вас здесь в интересах ордена, – он смолк и опять бросил на нее быстрый, как молния, взгляд, – я чувствовал совсем другое, я хотел, чтобы вы не уезжали, потому что вы стали мне необходимы… Не знаю, как вы к этому отнесетесь…
– Необходима?… Больнице? Я знаю это давно.
– Нет!.. Лично мне. Неужели вы не понимаете меня, сеньора?
Он бросил тревожный взгляд на впавшего в беспамятство Мюрье, точно боялся, как бы тот не услышал или не понял сказанного им.
– Не беспокойтесь, – сказала Фани сухо. – Он бредит и ничего не понимает… Он умрет. Так что вы хотели мне сказать? – спросила она.
– Я люблю вас, сеньора. Хотя наши отношения от этого не изменятся. Я только хотел, чтобы вы это знали.
В своем ли он был уме? Фани посмотрела на него изумленно. Его прекрасное лицо, лицо святого и античного бога, было смиренно потуплено. Глаза смотрели кротко. Голос прозвучал с какой-то неподражаемой шелковой мягкостью. О, подлец!.. Разве это его лицо, его взгляд, его голос? Что кроется за этим фальшивым смирением, за этой маской? Не боится ли он, что теперь, когда заболел Мюрье, Фани очнется, подумает о себе и покинет Пенья-Ронду? А теперь… Да, именно теперь кто возьмет на себя ее работу, кто будет давать деньги на больницу? Сможет ли он найти еще где-нибудь такую дойную корову? Вот откуда идет его льстивое признание вместе с оговоркой, что «их отношения не изменятся». Болван!.. Да неужели он еще воображает, что Фани принимает знаки его милости, как манну небесную? После того как он великодушно разрешил ей оставаться при нем, помогать ему в этом рассаднике смерти, взять на себя почти все расходы по больнице, теперь, когда он боится, как бы она его не покинула, он лицемерно добавляет к другим знакам своей милости признание в несуществующем чувстве. Ханжа! Лжец! Иезуит!.. Но может быть… о, надежда любящей женщины… может быть, в том, что он говорит, есть частица правды! По крайней мере до сих пор, даже когда ему надо было сказать ей самые жестокие истины, он никогда ей не лгал. Разве она не спасла ему жизнь, разве он настолько чудовищно бесчувствен, чтобы не быть ей признательным за это? И наконец, когда он говорил ей, что допускает ее в лагерь в интересах ордена, не делал ли он это для того, чтобы из гордости, из фанатизма скрыть свое настоящее чувство, которое появилось у него против его воли? Нет, она не должна осуждать его так поспешно, она должна проверить. Не надо спешить! Спокойней!.. Если же она все-таки убедится, что он лжет, тогда, значит, из страха, как бы Фани не покинула лагерь, он этим признанием предлагает… да, он предлагает себя, он готов продать свое тело, чтобы не голодали больные. Господи, если это так, неужели Фани может принять это предложение?! Нет, никогда!.. И все-таки сначала надо проверить, проверить! Она собралась с силами и сказала твердо:
– Прошу вас, не говорите со мной так благочестиво!.. Прошу вас, хоть раз отбросьте свои небесные качества и спуститесь на землю! И не называйте меня на каждом слове «сеньора», не то я раздеру вам лицо ногтями… Вы понимаете, дон Рикардо?
Он утвердительно кивнул, но светское обращение, которым она заменила духовное, его задело. На его губах появилась знакомая ей полупрезрительная, бесконечно насмешливая улыбка. Глаза опять незаметно обрели стальную твердость. Может быть, своей дьявольской интуицией он предугадал намерение Фани и, сам того не желая, утратил кроткое обличье агнца божия, предписанное орденом. Но это… не показывало ли это, что он не способен продаться?