— О нет, — ответила Клер. — Ловить ошибки, нелепости, повторы, штампы — вот это мне нравится. Я — как криминалист отдела научной экспертизы. Выискиваю ДНК, вынюхиваю следы, выдвигаю гипотезы…
Моника выглядела разочарованной. Среди ее пациентов числилось несколько сотрудников издательств и писателей. Их странноватый мир, чуть старомодный и изысканный, притягивал ее — человека прагматичного и мало склонного к компромиссам. И она не понимала, как Клер может противостоять его обаянию и не пытаться использовать свою к нему причастность.
— Слушай, а ничего, если я у тебя попрошу снотворное?
Ни слова не говоря, Моника протянула руку, в которую Клер вложила рецепт. Врач дописала в нем еще одну строчку и вернула рецепт пациентке.
— По четверть таблетки на ночь, не больше.
Они молча, с полуулыбкой, посмотрели друг на друга.
— Знаешь, Клер, ты никогда не обретешь тишины, как бы ни пряталась. Это как застарелые болячки. Конца им не бывает.
— Ты права. Я знаю. Я очень хорошо знаю, что всегда буду слышать шум. Звяканье, гул, звонки… Всякие непонятные звуки, не имеющие смысла, производимые неизвестно кем, доносящиеся неизвестно откуда. Рано или поздно они сведут меня с ума. Вот, смотри, возьмем, например, стиральную машину. Самая долгая программа стирки рассчитана на полтора часа. Ты всегда можешь определить, сколько там еще осталось. Ага, уже идет отжим, значит, еще двадцать минут — и все. Одно это уже утешает. И как ни странно, многие не переносят музыку, считают ее шумом. А вот телевизор — не считают. И знаешь почему? Потому что у людей не все дома. Они принимают телевизор за живое существо. Лично я никогда не перепутаю живой голос с голосом из ящика. Есть между ними такое малюсенькое различие, но мне и полсекунды хватит, чтобы отличить искусственное от естественного. Подлинное от сомнительного. Забавно, но живые голоса меня совсем не раздражают. — Она вдруг прервалась, осознав, что несет бред, и уставилась на Монику. — Ну ладно, мне пора, — проговорила она. — Еще к Леграну надо зайти. — Клер приподнялась со стула, собираясь встать, но тут же плюхнулась обратно. — А знаешь, — уже более спокойно произнесла она, — у меня новый сосед. Японец. Удивительный тип. — Немного помолчав, она продолжила: — Вот именно — удивительный, это определение подходит к нему как нельзя лучше. Я рассказала ему про свой страх перед шумом. И он мне объяснил, что жители Запада часто думают, что для медитации, например в дзен-буддизме, человеку необходимо тихое место. Так вот, ничего подобного! Наоборот, как они сами говорят, надо сесть где-нибудь в проходе, в дверях из одной комнаты в другую, где всегда шумно и кто-нибудь ходит, потому что для медитации — это самое лучшее место. Интересная идея, не находишь?
— А где он работает, этот твой японец?
— Он говорит, что в японском посольстве. На самом деле я не знаю, чем он занимается.
— Шпионажем, чем же еще! — громко засмеявшись, воскликнула Моника. — И часто ты с ним видишься? — Она поднялась, давая Клер понять, что услышала стук входной двери, — значит, пришел очередной пациент.
— Раз или два в неделю. — Клер подошла к Монике и чмокнула ее в обе щеки.
— Если что не так, позвони.
Клер ничего на это не ответила. Она покинула кабинет и чуть ли не вприпрыжку спустилась по лестнице, внезапно ощутив себя юной и полной сил. На улице, как она убедилась, стояла отличная погода. Небо голубело, и дул легкий ветерок — в самый раз, чтобы представить себе, будто сидишь на морском побережье.
Она слегка покривила душой, сказав, что торопится. Легран ждал ее к часу, не раньше. Ей нередко случалось притворяться опаздывающей, лишь бы поскорей избавить людей от своего присутствия — проклятого присутствия, порой такого надоедливого.
Клер обожала сквер, примыкавший к кабинету Моники, находя его чрезвычайно соответствующим духу парижского Левого берега. Иногда после консультации она присаживалась здесь передохнуть. В то утро в сквере толклось полно народу. Ее любимая лавочка располагалась рядом с фонтаном, в тенечке. Конечно, садясь на нее, она подвергала себя риску сделаться мишенью для птичьего помета — вероломные голуби привычно кучковались в ветках соседних деревьев. Однако за двадцать лет жизни в Париже Клер накопила кое-какой опыт и пришла к выводу, что «с учетом того, сколько в этом городе голубей, случаи, когда тебе нагадят на голову, довольно редки». Она вытащила рукопись, намереваясь еще раз перечитать сомнительный пассаж, в котором автор столь смело балансировал на грани французского языка и арго, что поневоле закрадывалась мысль: а уж не шизофреник ли он. Она еще не успела углубиться в работу, когда ее взгляд привлек мальчик, игравший возле скамейки. Клер словно завороженная следила за его движениями. Он сыпал песок в какую-то игрушку с вертушкой — как только песка в воронке набиралось достаточно, вертушка начинала вращаться. Ребенок предавался своему занятию с таким сосредоточением, что казалось, вкладывал в него все силы без остатка, и Клер глаз от него не могла отвести. Она очень любила детей. Общаясь с самыми разными людьми, по поводу и без повода она повторяла, что дети — это чудо, как будто с гордостью провозглашала клубный девиз. Часто в ответ она слышала деликатные, а то и не очень напоминания, что «в повседневной жизни дети — это тот еще геморрой», что она переводила как: «Да что ты об этом знаешь, у тебя-то детей нет». Но именно это обстоятельство и позволяло ей относиться к ним с такой нежностью. Ее восхищала их серьезность, их чувство собственного достоинства. Думая о них, она чувствовала, как к горлу подступают слезы, и понимала, что эти слезы принадлежат той вызывавшей вечное недовольство родителей девочке, какой она была когда-то. Ей нравились их умненькие глазки, которые они отводят в сторону, когда им велят с кем-нибудь поздороваться, их пухлые, как у ангелочков Боттичелли, ручки и та несмелая улыбка, какой они улыбаются в метро незнакомым людям. Она восторгалась тем, с каким вниманием они слушают того, к кому испытывают доверие, и находила их способность заполнять минуты одиночества гениальной. Предоставленные тирании всемогущих родителей, они остаются прекрасными, разумными и потрясающе смелыми.