Фредерик Дар
Освободите нас от зла
Когда квадратик неба, видимый из тюремного окна, начинает темнеть, мне всегда кажется, что камера моя погружается в каком-то водовороте в колодец. Это сродни головокружению... Тщетно напрягаю я слух в надежде уловить хоть какие-то знакомые шумы, идущие из глубин города и придающие мне уверенность, что где-то существует другая жизнь. Да, жизнь, продолжается... Я слышу далекое завывание сирены, а может быть, рокот мотора грузовика, въезжающего на эстакаду, ведущую к тюрьме... Иногда это крик ребенка, раздирающий вуаль тишины и прорастающий в моем сердце... Мне становится больно... Я навсегда расстался с этой жизнью. Для меня больше не будет ласки и неги летних вечеров, смеха ребенка, глаз женщины... Не будет шепота городов, нежных объятий природы... Я не увижу больше речного берега, не услышу шелковистого шороха листвы на ветру... Мне остается только черная и таинственная дыра, в которую я с каждым днем погружаюсь все больше и больше...
Эти воспоминания рвут мне душу на части, но внутри меня они нежны, словно сквозь время и пространство я участвую в жизни других людей! Но все это ерунда. Самое ужасное — это ночи, вернее, ОДНА ночь, поскольку все они слились для меня в единое целое, бесконечное, с промежутками дней, вялых и бесцветных, склеенных липким вульгарным страхом приговоренного к смерти, чувствующего, как из него с каждый минутой вытекает его существо. По секундам, словно капли крови.
Вот уже скоро месяц, как я сижу в этой камере вместе с другим приговоренным к казни. Это крутой мужик. Во время ограбления он застрелил полицейского и знает, что пощады ему ждать не приходится. Его должны казнить в самое ближайшее время, и он пытается уговорить себя принять смерть на эшафоте, как нечто само собой разумеющееся. В принципе, он давно уже так считает, с того самого момента, как выбрал эту жизнь.
Время от времени он посматривает в мою сторону. Гладкая улыбка, похожая на гримасу, тонкие губы... У него маленькие холеные руки убийцы, и он продолжает ухаживать за ними с таким же старанием, с каким опытный мастеровой приводит в порядок свой инструмент. Разговаривает он со мной ровным голосом, окрашенным легким южным акцентом.
— Что, коллега, страшновато?
Я и не пытаюсь это отрицать. Да, стоит мне подумать о том недалеком утре, когда несколько человек войдут в камеру, мне становится страшно... Они придут за одним из нас. Если судьба не на меня укажет перстом, я уверен, первым моим чувством будет дикая радость... Я знаю, что сердце мое будет прыгать в груди от облегчения и оттого, что еще какое-то время удастся полной грудью вдыхать затхлый тюремный воздух... Этот воздух продлит мне жизнь, будет питать меня в последние мгновения пребывания здесь, в этом мире... Но я также знаю, что казнь гангстера, моего соседа, очень скоро вызовет у меня смертную тоску... И боль во всем теле... Ведь его смерть станет в какой-то мере и моей смертью... Мы оба ждем одного и того же, он и я, и довольно давно! Перед глазами у нас одни и те же образы, внутри нас один и тот же страх...
А если все наоборот, если вначале придут за мной?.. Здесь воображение мое иссякает... Дальше этого ужасного мгновения я мыслить не могу...
— Эй, так скажи мне, ты боишься?
— Да, боюсь...
— Если бы ты, парень, был на моем месте, ты бы заговорил иначе! Потому что, по мне, все эти прошения о помиловании годятся только на то, чтобы в сортир сходить! А ты говоришь! За полицейское мясо приходится платить, как в самой дорогой мясной лавке!
Задумчивым жестом он поглаживает свою шею, эту тонкую шею, которую нож гильотины рассечет, словно яблоко.
Не могу себе представить Феррари (это его фамилия) без головы... Я ему об этом говорю. Но вместо того, чтобы содрогнуться, он принимается хохотать.
— Конечно, — говорит он, — голова, даже пустая, так к лицу мужчине.
Он о чем-то думает и добавляет:
— Когда меня сделают на голову ниже, я уже не буду мужиком!
Вот такая у него философия. Звание, которым он больше всего гордится: «мужик». Пока жив, он считает себя мужчиной, и в этом его превосходство над теми, кто уже «того»... Все это довольно запутанно и неопределенно в его уме, но, постоянно слушая Феррари и наблюдая за ним, мне удалось понять ход его мыслей. Каждый раз он с одинаковым упорством заводил одну и ту же песню, но слова его не утомляли меня. Это мед моей тюремной жизни:
— Ты-то получишь свою визу, парень... Когда мужик из тех еще кругов, он может рассчитывать на помилование. Вот увидишь, тебя помилуют!
Я не могу не позволить себе пробормотать:
— Ты так полагаешь?
Он шутит:
— Голову даю на отсечение!
— Не говори так...
— Ты даже слов боишься?
Я опускаю голову, униженный этим всепоглощающим, выдающим меня с головой страхом... Да, я боюсь даже слов. Я боюсь всего: наступающей ночи, окутывающей тишины и слабых, вызывающих надежду звуков... Я и Феррари боюсь, этого соседа по ужасу, чье спокойствие леденит мне душу и пронзает жуткими картинами и образами... Я ложусь на живот, кладу голову на согнутый локоть и погружаюсь в черное безмолвие. Сопровождаемое смутным наслаждением, мое падение в колодец продолжается. Меня толкает потребность пароксизма.
Я должен дойти до крайней точки отчаяния, до самых глубин страха, до края ночи, дабы стать недосягаемым для самого себя. Поскольку опасность уже исходит не от людей, а от меня самого, Люди могут забрать у меня всего лишь жизнь... Я же могу сделать лучше: принять смерть, уготованную ими. Если это удастся, я стану неизмеримо сильное... Ничто более не сможет мне причинить боль...
Я чувствую, как мужество понемногу вливается и меня, греет мои вены, укрепляет мышцы... Какое-то горькое сладострастие убаюкивает меня и укрепляет. Я преображаюсь во тьме. Я сам себе передаю неземную теплоту. И я возрождаюсь.
Но вот взгляд мой падает на стены камеры, покрытые страхом, на моего сокамерника, закованного в цепи смертника... И вновь я становлюсь тряпкой, холодной и безвольной... Ничтожеством, которое дрожит от страха в ожидании того, когда свершится акт правосудия и воля судьбы! Время пожирает меня... Грязная крыса!
Этой ночью я наконец-то вновь обрел сон. Не знаю, как это происходит, но я погружаюсь в блаженное небытие... И вдруг просыпаюсь, вздрагиваю, лоб мой в холодном поту. Приподнимаюсь на локте. Синяя лампа ночного освещения разливает жуткий ядовитый свет и вырывает из тьмы враждебные образы.
Я смотрю на Феррари. Он спит, сквозь полуоткрытые губы видны его блестящие зубы... Поза спящего сокамерника навевает мне образ ребенка... И он вызывает жалость, словно и вправду это ребенок... Я чувствую, насколько призрачно его пребывание среди живых.
Я пытаюсь понять, что вырвало меня из сна. Видение, шум? Мне доводится иной раз улавливать из глубин подсознания внутренние призыва... Мне кажется, я узнаю голос Глории. Она выкрикивает мое имя сквозь миры, разделяющие нас... Я чувствую, она ждет меня...
Я покашливаю, пытаясь разбудить Феррари, но не осмеливаюсь просто потрясти его... Он имеет право на забытье, этот истребитель полицейских! На несколько часов передышки в ожидании Великого Забытья в бледном утреннем свете.
Я напряжен, нервничаю. Мой театральный кашель заставляет вздрагивать лишь меня самого. Я тщетно пытаюсь понять причину моего внезапного пробуждения. Нет, призыв Глории здесь ни при чем. Здесь что-то другое... Что-то из внешнего мира, из мрака ночи.
Я подхожу к окошку и сквозь грязное стекло вижу клочок неба, усыпанного звездами... Звезды бледны... Значит, скоро рассвет? Рассвет! Дрожь пробегает по всему телу волнами. Бесконечность тишины, вибрирующая, будто гудок снятой телефонной трубки. И вдруг — о ужас! — глухой стук... Кровь приливает к лицу... Я отворачиваюсь, и ноги мои подкашиваются от страха... Стук повторяется... Никаких сомнений, там, снаружи, люди, и эти люди что-то делают. Что-то сооружают! Что можно сооружать в предрассветной мгле во дворе тюрьмы?