— Пойти к послу да нажаловаться… Пусть ее заберут отсюда. От нее один раздор!
Женщинам, всеми печенками возненавидевшим Марусю, всего обиднее было то, что сплетни и пересуды ее никак не задевали: если кто из чужих мужей и имел такое намерение — подкатиться к Марусе, он быстро откатывался. Баловства Маруся не любила: не только красотой, но и нравом она была какая-то старокупеческая, замоскворецкая. Она ко всем была расположена одинаково: на белом открытом лице ее неизменно теплилась улыбка — ласковая ко всему народу. Жаловаться приходилось на «Сашек», а не на Марусю. Но такие жалобы обращались против самих жен-жалобщиц.
Тогда возник план: женить Колю-шифровальщика на Марусе.
— Колька, смотри… не упускай случая! — жужжали посольские жены. — Невеста, что надо! Как яблоко наливное, вся в соку!
Веселый, черный, как жук, паренек имел, однако, другие планы. Прежде он, бывало, целыми днями сидел в шифровальном бюро за двойными стальными дверьми, выходя только в столовую к обеду; теперь же он зачастил в машинописное бюро. Найдет заделье — продиктовать какую-нибудь несущественную бумажку, присядет к Фае и точит лясы.
— Ты, говоришь, жила на Большой Калужской? — допытывался Колька у буки-Фаи.
— На Большой Калужской, — односложно отвечала та.
— Так мы-ж с тобой, елки-палки, соседи! — восклицал Колька. — Я в доме-коммуне жил… на Шаболовке, возле Донского монастыря… знаешь?
— Дом-коммуну всякий знает, — втягивалась Фая мало-помалу в разговор.
«Дом-коммуна» был знаменит тем, что он состоял из нескольких тысяч стеклянных комнат. Кругом, по всему Замоскворечью, тянулись приземистые, толстокаменные дома, где окна по ночам закрывались ставнями, а за воротами брехали цепные собаки… — остатки старого купеческого быта. Как вызов старому миру, сверкал широкими окнами дом-коммуна, где утверждалась новая — коммунистическая — мораль, новые понятия о семье, любви, «взаимоотношении полов». Пять этажей, широкая — винтом — лестница. Внизу громадная общественная столовая: перестук кухонных ножей, грохот ссыпаемых в ящики ложек, тяжелый запах квашеной капусты; громадный читальный зал, освещенный белыми матовыми шарами; кино, амбулатория. На следующих этажах — «жилая площадь». Площадь эта была разрезана матово-стеклянными перегородками. Комнаты напоминали ученические пеналы, только вместо карандашей и ручек там помещалось по две кровати и ночному столику. Ширина комнаты не превышала двух метров — другой мебели там не помещалось. Перед тем, как ложиться спать, жильцы шли в большую раздевалку — мужчина в мужскую, женщина в женскую — там оставляли в индивидуальном шкапчике (вроде как в бане) одежду, брали душ, надевали халаты, а у кого не было халата — просто в трусиках, приходили в стеклянную клетку. Клетка предназначалась исключительно для спанья; рождавшиеся дети воспитывались в детском саду, расположенном где-то в другом месте. Правда, вскоре обнаружилось, что люди консервативны, психология отставала от экономики: в стеклянных комнатах вдруг начинали шипеть примусы — какой-то индивидуалист, не желая питаться в общественной столовой, варил что-то такое себе по вкусу, а иной даже хвастался тем, что у него комната угловая, т. е. не совсем стеклянная — одна стена каменная. История «дома-коммуны» заканчивалась типично по-советски: десять лет спустя строителей дома — пропагандистов «нового быта» — арестовали и сослали за вредительство в концентрационные лагеря.
Коля-шифровальщик рассказывал множество анекдотов про житье-бытье в «доме-коммуне», смешил машинисток, смешил и Фаю. Фая улыбалась редко: всегда глядела как-то вниз, будто занавешивая то, что таила в себе. Улыбка ее была неожиданна, но как раз внезапность появления улыбки на ее неправильном скуловатом лице — очаровывала.
— Два года в «доме-коммуне»… — улыбнулась Фая. — Я бы там и дня не вытерпела!
— Мне что, — пожал плечами Коля. — Я был студент, молоденький. Теперь я, пожалуй, тоже не вытерпел бы. Крути ни крути, а семья есть семья. В стеклянной-то комнате… какая там, к чертям, семья?
Колины анекдоты нередко сводились к серьезному, произносимому совсем иным тоном, замечанию о семье. Лицо его принимало задумчивое выражение, он в упор смотрел на Фаю. Девушка, чтобы скрыть смущение, смотрела на часы и говорила:
— Ну, что же, пора обедать?
Машинистки, как по команде, хватались за сумочки и, поставив зеркальца на каретки пишущих машинок, начинали причесываться, подмазывать губы. У Фаи прическа была простая: валик, заколотый шпильками. Поправляя шпильки, она пригибала голову. Колька недвижно смотрел на ее нежную и слабую шею.