— Товарищ капитан, готово!
— Трогай!
Под ногой шофера хрустнула педаль. Машину рвануло. Ветер запел в ушах. В холодном сумраке октябрьской ночи покатились вспять леса Болшева, дома, раскиданные по обочинам раскатанного Ярославского шоссе, павильоны сельскохозяйственной выставки, деревянные бараки студенческого городка.
Куда нас везли? На какое дело? Шофер прибавил газу в поршни. Хлестнул с удвоенной силой ветер. От Первой Мещанской повернули к Садовому кольцу, потом опять поворот направо — по Тверской к Белорусскому вокзалу, на Волоколамское шоссе. Город снизился, потерялся во мгле. По сторонам дороги заструились темные осенние поля.
На фронт, на Волоколамское направление… Молчал нахохлившийся Юхнов. Пел на ветер и сплевывал за борт машины Шурка Яковлев. В кабинке смеялся лейтенант, которому шофер рассказывал какое то фронтовое приключение. В другой, катившейся следом, машине комиссар Никонов раскуривал трубку; через стекло при вспышках виднелось его озабоченное, нахмуренное лицо. О чем думали все эти люди? Что их теперь объединяло? И что разъединяло? Что лежало у них на сердце? Жадное головокружительное волнение охватило меня: вот-вот, через минуту или через час, мы врежемся в дымное, черное облако, которое торжествующе, яростно бушевало на русской земле.
Ни дымного, крутящегося облака, ни клубящихся черных валов… Был день, как день: бледно-голубой, ясный. Над полями, оголенными осенью, подымалось почти летнее солнце. В светлом и свежем пару блестела узкая и глубокая Лама, загибавшаяся пологой, похожей на коромысло дугой. На одном конце коромысла виднелись железные крыши Яропольца, белый, вымазанный мелом дом — усадьба Н. И. Гончаровой, матери жены Пушкина; на другом — темная бедная деревенька Юркина.
Юркина лежала в стороне от большой дороги. На старом щелеватом мосту, заминированном и отданном мне под охрану, было пустынно. Деревянный настил покрывала еще неистоптанная, не исполосованная колесами серебристая изморозь. Под солнцем мост начинал дымиться. Дымились крыши, пашни, затянутые шелковистой паутиной. В парении этом отстаивалась тишина.
На кончик перил сел воробей. Негромким чириканьем он приветствовал начинающийся день, полный блеска, тишины и мира. Крылышки его, за ночь обмерзшие, отогревались, топорщились. Воробей клюнул снежинку, еще нерастаявшую, и, удивленно подняв головку, накололся на взгляд человека, остановившегося перед ним на мосту.
— Кыш-ш! — нелепо взмахнул человек и пошатнулся, оперся рукой о перила.
Воробей порхнул, полетел вдоль реки к Яропольцу, к новому широкому мосту на Волоколамском шоссе. Там беспрерывно ползли обозы, двигалась в гуще машин конная артиллерия, там воробей мог найти не снежинку, а и посущественнее — просыпанный овес, катышки навоза. Человек посмотрел вслед воробью стеклянно-голубыми глазами. Неожиданно увидев меня, — я шел по мосту навстречу, — он обрадовался и размашисто заговорил:
— Птаха! Прыгает, летает… и нету ей никакой войны. Бывает у воробьев война… к примеру, с другими птицами? Какая будет твоя суждение?
В распоясанной мятой шинели, без шапки, он стоял, привалившись спиной к перекладине. На жесткой от солнца и пыли голове курчавились короткие белые волосы. На широком, в отметинах оспы, лице запивалась бессмысленная, как воробьиная радость, улыбка.
— Ты то откуда-же прилетел? — спросил я. — Откуда ты здесь взялся?
— Я-то? Я-то, видишь, из Лотошина иду, — оторвал он руку от перил и показал на стоявший у его ног на большой, белой жести, подойник, повязанный поверху домотканным полотенцем с кружевами. — Тут у меня, видишь, спирт. Может, выпьешь? В Лотошине, при заводе, вчерась три цистерны выпустили… море целая! Да и подожгли… дыму, дыму! Прямо естественная-искусственная препятствие… через такой дым немцу нипочем не пройти.
— Ты скажи, где он теперь, немец-то? В Лотошине, что-ли? Ведь это отсюда, что же, километров двадцать-тридцать, не больше.
— Какое там, в Лотошине! Лотошино он вчерась пропер. Теперь ему время тут быть. Идет где-нибудь вот за этой деревней. Ты… тово… посматривай!
— Как же ты сказал, что Лотошино нипочем не пройдет?
— Пройдет! Накажи меня Бог, пройдет! — радостно побожился кудрявый парень. — Ты не думай, я его знаю, немца… Я четвертый день от города Белого шпарю. Как хватил он нас танками, как хватил… может, ото всего полка только я остался. Ох, и бьет!
Пятнистое, рябое лицо Кудрявого пылало от восторга. Исконная Страсть: восхищение тем, «чья берет», горела в его русской крови.