Выбрать главу

Когда рабочие пришли в конторы получать зарплату, они нашли там только плачущих машинисток, картотетчиц, делопроизводителей. Директора, бухгалтеры, кассиры бежали. В партийных и профсоюзных комитетах — никого: брошены столы, шкафы, бумаги. При каждом заводе имелся ОРС — отдел рабочего снабжения. Верхушка, захватывая грузовики, опустошала орсовские продовольственные склады. Автомашины катили по Ярославскому шоссе, шоссе Энтузиастов (бывшей Владимирке), пробирались слободскими уличками на восточные окраины города. На заставах, установленных рабочими, потрошили чемоданы, находили пачки денег, перевязанные шпагатами, в банковской упаковке. Повсюду происходили сцены, подобные той, какую мы видели на Ярославском шоссе, у Тарасовки.

Волнение перекинулось от заводов на всю столицу. В громадном и сложном аппарате обломились зубья ведущей шестерни: машина застопорила. На тротуарах было черно — шевелились люди. Погрузив Сосниных, мы тронулись от вокзала по Садовой. Неподалеку, в сереньком свете дня возвышались стеклянные стены наркоматских зданий — земледелия и путей сообщения. Наркоматы по утрам всасывали тьму-тьмущую служащих, теперь там не работали, лепились в окна, кишели в вестибюлях, выбегали на улицу. Наэлектризованная толпа жадно ловила слухи. Публику, однако, сдерживало то, что ждали Пронина: выступит и объяснит, в чем дело, чего ждать, к чему приготовиться. В эту минуту народу надо было в кого-то верить, кому-то довериться: верили в Пронина, голову столицы. Но оказалось, что Пронина тоже… ищи ветра в поле! Накопившийся заряд разрядился. Трахнула молния.

На Садовой, рядом с Курской станцией метрополитэна, тускло блестели витрины большого «Продмага». За стеклами громоздились деревянные раскрашенные муляжи колбас, окороков, горки пустых конфетных коробок. Внутри шла небойкая торговля мелкой рыбешкой — снетками, яичным порошком, который выдавали по карточкам на «мясные» талоны. Наискось пересекая широкую улицу, к магазину бежали четверо молодых парней. Меловые лица, горящие глаза… — так бегут в штыковую атаку. Не добегая до тротуара, один развернулся и надорванным голосом крикнул:

— Громи!

Булыжник полетел в витрину. Посыпалось стекло. Повалились окорока и колбасы. Красный деревянный шар, изображавший головку сыра, упал на тротуар и, игрушечный, покатился по асфальту. Толпа дрогнула, обожженная внезапной и злой решимостью.

— А-а-а!

Точно сговорившись, сотня людей — бледных, искривленных криком — ворвалась в магазин. Продавщицы побежали вдоль прилавков, стиснулись в узкой двери. Широкозадая директорша, сбрасывая на ходу белый халат, нырнула по черному ходу. В безрассудной слепой ненависти народ колотил зеркальные простенки, опрокидывал бочки с протухшими снетками, хлюпал по рассолу, растекавшемуся лужей по плиткам клетчатого пола.

— А-а-а-а-а-а-а!

— А-а-а-а-а-а-а!

Возрастающим снежным комом катился крик по широкой улице, огибавшей кольцом Москву. Волны, как в наводнение, подымались, пенились, разливались перекатами по городу. На Тверской, Мясницкой, Покровке, Маросейке… хряпали удары, взлетали булыжники, кирпичи. Вспыхивали пожары, несло клубы черного дыма.

Для Юхнова все это было точно праздник. Еще в Тарасовке он развеселился, как подвыпивший. Дурачился всю дорогу. Увидит на шоссе толпу, которая грабит машину, — высунется из кабинки, помашет пилоткой. В толпе заметит скучного ограбленного трестовика — приставит к носу расшеперенную пятерню и вывалит язык, подразнится. Обнимая меня, орал в ухо:

— Михалыч, сколько лет мы с тобой знакомы? Десять, если не больше? Не позабыл еще нашу олонецкую сторонку? Ты, чорт, сибиряк, пень таежный, а мне-то она родная. Э-эх…

…Расплескалось в изумрудном плаче

Озеро олонецкое Лаче…

— Ты, Михалыч, не думай, я тоже знаю из стишков. На эти олонецкие озера я, может, двести сажен холста исписал…

Детка хрустел педалями. Отвалившись к дверце и ворочая круглыми, как картечины, глазами, Юхнов хрипло голосил песню. Ветер рвал слова песни, крутил в душе Юхнова пьяную, радостную метелицу.