И тотчас же у моих ног взметнулись комочки земли, — на лесной опушке треснула короткая и сухая автоматная очередь. Лошади рванули, фургон, покрытый дерюгой, опрокинулся, — вывалились малые ребятишки. Подбирать их было некому, — все упали плашмя, осыпанные комками сырой земли, поднятой в воздух разрывом снаряда.
Начался бой. В этом бою у меня было не лучшее место. Мы лежали на «ничьей земле» — под двумя огнями. Уткнувшись лицом в озимя, я слушал шумы и свисты, разрывы снарядов. Пушечки наши стреляли. Но пушки отвечали и из леса. Немцы с танками? Надо было выбираться скорее с «ничьей земли». Приподнял голову, — опять, щелкая о землю, засвистали пули. Какой то немец сидел на опушке леса и следил за нами, чтобы прижать к земле. Но я успел заметить канавку рядом, — скатился, пополз. Метра четыре — канавка кончилась, подъем на бугорок. Немец следил, прижимал короткими очередями к земле. Точно мне было предназначено оставаться тут, на «ничьей земле». Распластавшись, я тронул ладонью карман на груди, где лежала иконка, и медленно, вслух, под грохот боя, проговорил:
«Не имамы иныя помощи, не имамы иныя надежды, разве Тебе, Владычица…»
В это мгновение сильная чья-то рука схватила меня за шиворот и, тряхнув, почти приподняв на воздух, поставила на ноги. Передо мною стоял гигантского роста немец. Напряженное, налитое кровью лицо, глаза на выкате… Он замахнулся над моей головой прикладом и крикнул:
— Pole?
— Ich bin russischer Hauptmann.
Немец опустил приклад и толкнул меня — под охрану — к молоденькому, совсем мальчику лет четырнадцати, солдату.
По зеленому полю, во всю ширь — от края до края, густо шли немецкие солдаты. Двигались, стреляя на ходу, танки. Домики, возле которых стояли наши пушки, были разворочены и, подожженные снарядами, пылали. По нежному небу апрельского утра размазывался густой черный дым.
Мальчишка подвел меня к танку. Поставил сзади, велел так, за танком, идти. На шее у него болтался автомат. Держа палец на спусковом крючке, он шел за моей спиною. Длинный ствол танковой пушки поворачивался вправо и влево, ища цели и изрыгая огонь. Из бортовой щели к моим ногам выскакивали пустые, задымленные гильзы.
Прошли Гебельциг. Начался отлогий подъем. Танки приостановились. Пехота, рассеянная по полю, подымалась на гребешок. Мальчишка ткнул мне в спину дулом автомата и тоже велед идти вперед.
Из-за бугра вырастали дома городка Вайсенберга. На гребне разрасталась перестрелка. Немецкие танки сосредотачивались внизу. Прикинул, — танков стояло не менее тридцати. Но у наших, наверное, в городе тоже серьезная оборона. Будет бой. Какая нелепость — идти в немецкой цепи и, может быть, пасть от руки своих же! Увидев гиганта-немца, который лежал, окопавшись, я показал ему жестом, что хочу — «цурюк». Он засмеялся:
— Вечером. Возьмем город — тогда. Сейчас отправить не с кем.
Но немцы перед боем вводили новые силы. Та рота, которая взяла деревню, отводилась в ближайший тыл. Лейтенант, командир роты, собирая своих солдат, увидел меня.
— Hauptmann? — показал он на мои погоны.
— Kriegsberichter, военный корреспондент, — добавил я.
— О! — сказал он и забрал с собою.
Гебельциг стал тылом. Лейтенант и солдаты, — их уцелело немного, рота потеряла, как я понял, 40 человек, — были в маскировочных халатах с зелеными и коричневыми пятнами, в металлических касках, обтянутых сеточками, чтобы втыкать пруты, пучки травы. Но в деревне уже бегали штабофицеры — в фуражках с высокими тульями, начищенных сапогах.
Увидел я на взгорье белый двухэтажный дом, где мы так беззаботно, за картами и гусятиной, провели два дня. Окна были открыты, занавески отдернуты, — так и у нас подмосковные бабы выветривали немецкий дух.
Близ дома, в ложбинке, стояли бронетраспортеры с антеннами радиостанций, — командный пункт. Не успел лейтенант доложить, где и как меня взяли, — один офицер, в форме гауптмана, подскочил ко мне и срывающимся от напряжения голосом крикнул по-русски:
— Немецкая женщина браль?
— Найн, — тряхнул я головой отрицательно.
— Ja! Ja! — Он размахнулся и ударил меня по лицу.
Очки мои полетели в грязь. Гауптман кричал мне что-то в лицо по-немецки. На шее у него вздулись жилы и побелели немигающие, вытаращенные глаза. В криках я уловил одно слово — «erschiessen», «расстрелять». Потом мне много раз пришлось слышать его, но тут, на переднем крае, где валялись еще неубранные трупы, где люди разгорячены боем и где пристрелить человека — ничто, — тут меня спасло то, на что я не мог надеяться.
Из белого дома выскочили немки. Хозяйка, простоволосая, со сбившимся платком, и за нею — толстые, перепуганные дочери. Хозяйка легко, с быстротой, непонятной для ее возраста, сбежала под гору и, приложив к стесненной груди руки, еле переводя дыхание, начала в свою очередь что-то кричать изумленному гауптману. Она плакала и вытирала концом платка слезы, а потом обернулась ко мне улыбающимся, в слезах, лицом. Девицы жались кучкой в сторонке и кивали головами.