— Вы только послушайте этого Мистера «Я трахаю только супермоделей». Что? Моя девушка недостаточно горяча для тебя?
— Она слишком горяча для тебя, придурок. Но я бы не стал подбирать твои объедки, даже если бы мне за это заплатили. А теперь давайте играть в карты.
По кухне эхом разносится взрыв смеха, и Кэлвин отпускает мои руки. Смеясь вместе со всеми, он сталкивает меня со своих колен, и я, спотыкаясь, иду к двери.
— Согрей мне постель, — говорит он, продолжая тасовать карты. — И, если тебе повезет, я захвачу с собой в кровать огурец.
Под сопровождение их отвратительного смеха я иду в ванную, и к моим глазам подступают слёзы. Оказавшись внутри, я закрываю за собой дверь и сползаю вниз по стене.
— Эй, не задерживайся там слишком долго! — доносится из-за двери голос Кэлвина. — Тони нужно отлить!
Я обхватываю голову руками. Если бы я могла вернуться на восемь лет назад, то ни за что не продала бы свою душу этому дьяволу. Уж лучше бы я умерла от голода.
3.
Дэймон
Пройдя через заднюю дверь дома приходского священника, я спускаюсь вниз. Наверху живет отец Руис, который ведёт испанскую мессу, ну а я выбрал цокольный этаж. Даже когда мы оба дома, то редко друг с другом сталкиваемся. Практически всё его свободное время занимает большая семья, полная братьев и сестер, поэтому вне Церкви мы с ним пересекаемся лишь в часовне во время утренней молитвы или на кухне, когда кто-нибудь из нас готовит. В остальном всё здание, по сути, принадлежит только мне и моему серому коту Филиппу породы Шартрез, до которого Руису нет дела.
Справа находится наполовину отремонтированная комната отдыха, в которой стоят тренажеры для тренировок. Моя спальня примыкает к расположенной в конце коридора комнате для гостей. Планируется, что в какой-то момент ее займет семинарист, но пока там тихо и пусто. Я бы обрадовался этой тишине, не меньше, чем в любой другой вечер, если бы у меня не шла кругом голова.
Не включая свет, я шагаю в кромешной темноте к гардеробной напротив моей кровати и дергаю за свисающую цепочку. Раздается щелчок, и внутри загорается голая лампочка.
Уставившись в пустоту, я снимаю с себя пасторский воротничок и рубашку и остаюсь в одной белой майке. Я все еще слышу скрипучий голос того мужчины. Чувствую запах его дыхания. Запах виски и сигарет. В его словах не было ни капли раскаяния. Нет, ему доставляло удовольствие безнаказанно причинять боль ребенку, невинному агнцу. И если он не солгал, то этот ребенок зарыт где-то на Энджелс Пойнт — признание, которое я не смогу ни подтвердить, ни опровергнуть, пока не выясню это лично завтра на рассвете, до утренней мессы.
Массируя раскалывающуюся от боли голову, я тяжело дышу через нос. В мыслях полный хаос. Битва между моим долгом священника, верностью приходу и инстинктами человека, побывавшего в наихудших глубинах ада. И хотя я искренне верю, что все мы заслуживаем Божьей милости, среди нас встречаются такие… настоящие волки среди овец, что по самой своей природе нераскаявшиеся хищники, охотящиеся на самых безобидных и уязвимых.
«Он может ошиваться где-то поблизости, может причинить вред другому ребенку».
Я бью кулаком в стену. Из гардеробной доносится дребезжание, а по костяшкам пальцев пробегают волны боли. Схватившись за дверной косяк, я прислоняюсь к нему головой и до ноющих спазмов стискиваю зубы.
Каждая клеточка моего тела, всё, что делает меня больше мужчиной, чем священником, умоляет меня выследить этого человека и придушить. Сама эта мысль оскверняет все мои принципы, но мне и так известно, что я не такой, как мои собратья-священники. Уже одно мое прошлое отличает меня от других, но мои мысли, а также причины, по которым я избрал такой путь, тоже были иными, чем у остальных семинаристов. Все они стремились посвятить свою жизнь тому, чтобы помочь людям познать Бога, а я — убежать от переполнявшей меня жажды насилия, видоизменить и превратить свой гнев и боль во что-то менее разрушительное, и обрести, наконец, покой после той самой ночи, когда весь мой мир распался на части. Каждый день я из последних сил стараюсь сдержать гнев, сохранить с трудом сокрытые тайны, а этот человек, этот нераскаявшийся грешник своим признанием сломал лёд и выпустил на свободу всю эту ярость.
И несмотря на это, даже моя глубоко укоренившаяся природная сущность находится в полном раздрае, потому что духовнику запрещено обращать услышанное на исповеди во вред кающемуся. Именно так гласит Каноническое право. Именно это на протяжении долгих веков ценой своей жизни защищали священники. Перед моими глазами проносятся имена Яна Непомуцкого, Христофора Магалланеса, хорошо известных святых отцов, которые в условиях войны и под угрозой пыток не нарушили тайну исповеди, в то время как я сдерживаю растущую во мне ненависть. Я не имею права сдать его властям, даже если это желание обуревает меня сильнее, чем струящийся по венам гнев, внушающий мне причинить этому мужчине вред.