Смолян на собрании отсутствовал, болел. Потом допытывался у меня о разговоре на партгруппе. Я не стал рассказывать об очередной «инициативе» Холопова, отделался общими фразами и, как показалось мне, успокоил его.
Почти два года я отработал замом, и опять «вдруг»: в начале марта 1980 года меня вызвали в обком. Оказывается, то ли по оплошности партийных кадровиков, то ли так было положено, но до сих пор я не был утвержден в должности зама обкомом партии: А должность эта, как выяснилось, была номенклатурной!
Видывал я разные начальственные кабинеты — директоров атомных комбинатов и крупнейших научных институтов, начальников главков, даже министров, — но в таком громадном, я бы сказал, бессмысленно громадном, очутился впервые. Не кабинет — зал! Вдали, теряясь в казенных просторах, за небольшим письменным столом сидел человек. Полный, лысоватый, лицо одутловатое, под глазами мешки — секретарь по идеологии
B. Г. Захаров. Чуть приподнялся, подал руку, не пожал, а дал подержать — 5 Звезда № 1 характерное для многих начальников рукопожатие. Предложил стул справа у торца. У противоположного торца сел Барабанщиков, представлявший меня работник отдела культуры обкома. Сидеть боком к собеседнику было; как-то неудобно, но другого варианта не предусматривалось.
На чистом полированном столе перед ним лежала толстая, какая-то необычная папка и рядом — газета, которую он, видимо, просматривал перед моим приходом. На обложке странной папки — какие-то цифры-шифры, даты, номера, адреса. И вдруг вижу — анкетные данные, мои! Вот оно, мое досье! Пухлое!
Перехватив мой взгляд, Захаров неторопливо прикрыл папку газетой. Я мельком глянул по сторонам — у окна громоздился второй стол, огромный, старинный, весь в книгах и бумагах. Захаров, не торопясь, стал расспрашивать меня: что планируем опубликовать в Ленинском, юбилейном номере, какие планы у редакции на будущее. Молча, не перебивая, выслушал. Потом пожурил за мое письмо Н. Ильиной, дескать, не надо забывать про классовый подход к эмигрантам. Пожелал, чтобы я более строго относился к таким вещам. (Мое письмо Ильиной — один из многих эпизодов редакционной жизни. Речь идет о воспоминаниях Ильиной «Города чужие и свои» — о зарубежном периоде жизни и творчества Александра Вертинского, принятых Холоповым и снятых им же на стадии корректуры якобы по требованию Барабанщикова. Я по поручению Холопова отправил Ильиной корректуру и письмо, честно объяснил ситуацию. Она же, не мудрствуя лукаво, отправила корректуру и мое письмо, предназначавшееся только ей, секретарю ЦК КПСС Зимянину, а тот переслал в обком. Захаров вызвал Холопова для объяснений. В записке, которую сочинял для него Жур, Холопов объяснил «недоразумение» молодостью и неопытностью своего нового зама, т.е. меня. Круг замкнулся. Ильина позднее напечатала воспоминания, кажется, в журнале «Родина», причем без наших дурацких купюр.)
Казалось, вопрос был исчерпан, но Захаров вдруг развернулся ко мне всем своим тяжелым корпусом, лицо его посветлело, потеплели и глаза.
— Значит, сибиряк, — сказал он одобрительно. — Учились в Томске?
— Да, Василий Георгиевич, в политехническом.
— Земляки! Я в Томске работал, преподавал марксизм-ленинизм. А кто у вас преподавал общественные дисциплины?
Память какой-то внезапной вспышкой высветила: большая аудитория человек на двести, амфитеатром ряды, внизу, у доски — женщина: невысокая яркая брюнетка с красивыми черными глазами, остроумная, смешливая, никаких строгостей на лекциях, спрашивай о чем угодно. И кто-то спрашивает: «Изида Михайловна, а почему вас выслали из Москвы?» — «А потому, дорогой мой человечек, что я — еврейка». Снизу — чей-то одинокий гогот. «Вот так же и я хохотала, когда мне сказали, почему высылают...» Аудитория притихла...
— Изида Михайловна Иванова, — сказал я, вспомнив и ее фамилию. — Ее выслали из Москвы, это был 1950 год, помните, кампания против «космополитов».
— Иванова? — переспросил он, чуть двинув бровью. Лицо и глаза его снова стали непроницаемо казенными. — Да, да, — пробормотал он и протянул руку, Точнее, дал подержать свою.
На том аудиенция закончилась. В коридоре Барабанщиков, как бы оправдываясь, заметил, что вовсе не требовал от Холопова снимать воспоминания Ильиной, лишь сказал, что кое в чем сомневается, а Холопов взял да и снял. Как говорится, хочешь верь, хочешь проверь.