Я так был поглощен работой над романом, так глубоко влез в него, что отрываться от него было для меня сущей мукой. Я сказал об этом Холопову, и он широким жестом (было это в нем: широта натуры, щедрость, импульс сивность) тотчас подписал мне отпуск без сохранения содержания на полтора месяца! И я спрятался в Доме творчества в Комарове, в том самом номере на третьем этаже, где недавно работал Конецкий, напротив абрамовского.
Не имея ни дачи, ни автомобиля, Федор Александрович Абрамов жил там почти постоянно, выезжая в город лишь в случаях крайней необходимости. С утра до обеда работал, потом час-полтора гулял и снова — за работу.
Эти послеобеденные и вечерние прогулки запомнились, Нередко гуляли целой ватагой. Абрамов не имел каких-то постоянных попутчиков, звал пройтись любого, кто попадался на глаза (любого, но не каждого!). Тех, кто был ему неприятен по тем или иным причинам, он, как говорится, не видел в упор. Вот те, с кем, как мне помнится, он бродил по комаровским дорожкам в ту пору: А. Рубашкин, Б. Рощин, Я. Липкович, Г. Горышин, Б. Сергуненков, В. Цеханович, И. Туричин... В этих прогулках, как правило, принимала участие и Людмила Владимировна, жена Абрамова. Частенько Федор Александрович прогуливался вдвоем с Дмитрием Сергеевичем Лихачевым — дача академика была на той улице, где мы обычно бродили.
О чем же говорили? О чем спорили? Он не уставал подкалывать меня за работу в «Звезде». И что вы там нашли? Как вы можете работать с этим «наполеончиком»? (Имелся в виду Холопов.) А Жур — типичный функционер, хочет быть святее ЦК!
Как-то спросил — а что это у вас за отчество: Философович? Отец что, был философом? Нет, говорю, историком. Преподавал историю СССР и партии. Партии?! Ох, как он взвился! Какой еще партии? ВКП(б), говорю, и КПСС. Нет истории партии! Есть борьба за власть и преступления! Иной раз читаешь про Ленина-Сталина, ну, прямо святые! Вообще святость на Руси — продолжение злодейства. Православные святые — все бывшие злодеи, а эти — клейма негде ставить! Государство у нас — главный враг народа, разоритель и преступник. Партия, партийные чиновники — привилегированный класс, у них дворцы, обслуга, охрана, власть! Уже начиная с секретаря райкома. И все требуют холопства. А щедрые пайки, когда народ живет впроголодь. А всевозможные «свердловки», санатории, курорты, лекарства за валюту, коллекции награбленного у репрессированных! Люди для них — штыки, сабли, массы. Человек — ничто! Нас так воспитали, не всякий может побороть в себе раба. Я, говорил Федор Александрович, как Чехов, тоже всю жизнь по капле выдавливаю из себя этого раба. А в молодости сколько дров наломал — стыдно вспоминать! Но антисемитом никогда не был. Русских, когда они чванливо объявляют себя народом с особой судьбой, это никак не украшает. Россия станет свободной тогда, когда освободит другие народы. В империях никогда не было и не будет свободы! Войны, революции, раскулачивание, репрессии выбили самых ярких русских людей, одна шваль осталась. Запуган народ,, друг друга боятся. После очерка «Вокруг да около» все, что он печатает, читают в ЦК. Роман «Дом» пробивал чуть ли не год: сначала убеждал «Новый мир», потом — ЦК. Все пускал в ход: и уговоры, и демагогию, и угрозы, дескать, нет гарантии, что не выйдет на Западе. Казалось, тупик, не пробить; 100 замечаний у редакции, 30 — у цензуры, два куска сняли в ЦК без обсуждения. Сколько это стоило нервов!
Несколько раз Абрамов заходил ко мне в номер, по-соседски. Как-то признался: сейчас читает корректуру романа «Братья и сестры», впечатление ужасное — беспомощно, многословно, вяло. Надо бы все переделать. А что? Читателю нет дела до нашего роста, зрелости и т.п. Читателю подавай качество! Горький вон сколько раз переделывал «Мать», а все равно остался родоначальником соцреализма. Столько вреда от его «Матери»! Людей там нет, одна политика. Политика без людей — это не литература!
Говоря жестко о своих вещах, он столь же жестким был и в оценках произведений других писателей. Вот краткие записи.
О Викторе Астафьеве: «Царь-рыба» — пустое, подумаешь, браконьеры — враги природы, и ни слова про главных губителей; философию развел, вместо того чтобы писать о деле. Словом-то владеет, мастер!
О Владимире Тендрякове: «Кончина» — сильная вещь, потом пошло пожиже, куда-то в сторону.
О Хемингуэе и Чехове: «Старик и море» — затянута охота за рыбой, вообще хорошие рассказы только у Чехова, да и то — короткие, а «Палата № 6» затянута, все философские вещи слабее...
Я был свидетелем его краткого, но весьма выразительного выступления в кабинете Г. А. Товстоногова после приемки спектакля «Последний срок» по одноименной повести В. Распутина. Он встал, сложив руки в замок, опустил их, наклонил голову, начал тихо, урчащим голосом: «Тут, это само, наверно, уже достаточно напели дифирамбов. Я скажу о том, что не получилось. Прежде всего — Михаил. Разве это деревня? Разве это тракторист? Я вообще эту вещь Распутина считаю фальшивой, безнравственной. Как это так — смаковать умирание?! Следить за агонией! Выставлять напоказ святое, интимное — смерть!» Можно было бы возразить Федору Александровичу: а как же «Смерть Ивана Ильича» Толстого и масса других произведений, где изображается умирание человека? Наверное, Абрамов был не прав, но спорить с ним никто не стал, обсуждение носило формальный характер, спектакль был уже принят.