Но он уже потупил взор и потерял ко мне всякий интерес. Откинувшись на спинку стула, он, казалось, стал жертвой какого-то внутреннего конфликта.
— Вокруг нее разлита чистейшая невинность. Безмерная вина ложится всей тяжестью на плечи…
Яне расслышал последних слов, быть может, он сказал: «…других».
Я встал, пожелал ему доброго вечера и вышел на улицу постоять на дороге, наслаждаясь ночными ароматами и зрелищем луны. Да, я стоял посреди дороги и упивался своей безнаказанностью — здесь можно было совершенно не опасаться, что тебя собьет машина!
Плеск струящейся воды побудил меня взойти на мост. Затаившись там в тени, я смотрел, как выходит на улицу та парочка с ребенком, которая ужинала рядом со мной. Мужчина сказал:
— Сомневаюсь, чтобы Жюстине Мориц сегодня хорошо спалось!
И они, хихикая, отправились прочь.
Жюстина Мориц! Я догадался, что речь шла о той самой женщине, чью судьбу будет решать завтра суд в Женеве. Но это не все! Я уже слышал это имя раньше и теперь тщетно обшаривал свою память в поисках хоть каких-то зацепок. Я вспомнил Жюстину, героиню де Сада, и сообразил, что он должен быть сейчас в живых — если я правильно понимаю, что это за "сейчас ". Но мое новоявленное высшее "я" говорило мне, что Жюстина Мориц — совсем другой человек.
Пока я стоял, опершись руками о каменный парапет моста, дверь постоялого двора вновь отворилась. Из нее, запахивая на себе плащ, появилась мужская фигура. Это был мой давешний меланхолический собеседник. Изнутри гостиницы доносились звуки аккордеона, и я догадался, что они-то и выгнали его наружу.
О многом говорили его движения. Он расхаживал взад-вперед, сложив руки на груди. Один раз вдруг широко раскинул их протестующим жестом. Все поступки моего нового знакомца свидетельствовали, что он буквально обезумел от горя. Хотя мне было и жаль горемыку, колкость его манер отбила у меня охоту к непосредственному общению.
Внезапно он пришел к какому-то решению. Что-то громко сказав — по-моему, касательно дьявола, — он зашагал прочь с такой скоростью, будто от этого зависела его жизнь.
Мое высшее "я" не раздумывая приняло решение. В обычных условиях я бы не мешкая вернулся домой и скромно отправился на боковую. Вместо этого я, выдерживая безопасное расстояние, пустился вслед за своим горемычным знакомцем.
Дорога, по которой он шел, вела под гору. После поворота из-за небольшой рощицы передо мною вдруг открылась бесподобная панорама — озеро,
Женевское озеро, Лак Леман, как зовут его швейцарцы, а за ним, не слишком далеко, виднелись шпили и крыши Женевы!
В свое время я очень любил этот город. Теперь же — до чего он скукожился! Лунный свет, конечно же, придавал ему определенный шарм, но все же каким жалким захолустьем предстал он на берегу озера в этот тихий ночной час. Естественно, за своими стенами он был полон романтики, но не имел ничего общего со знакомым мне большим городом. Когда я бывал здесь, сам
Сешерон уже поглотили внутренние предместья, теснящиеся вокруг старого здания ООН.
Но моему высшему "я" было на это наплевать. Мы спускались с холма — предмет моей слежки и я. К самому озеру там прилепилась какая-то деревушка.
Где-то парили звуки песни — я сказал парили, ибо голоса, казалось, проплывали над водой так же нежно и ласково, как и легкий туман.
Мой приятель прошагал по извилистой дороге пару миль и добрался наконец до пристани, где и забарабанил в какую-то дверь. Я замешкался на улице чуть в сторонке, стараясь не привлекать внимания немногочисленных любителей поздних прогулок. Я наблюдал, как он нанимает человека и тот помогает ему спуститься в лодку; потом они разместились в ней, и перевозчик налег на весла. Лодка скользнула в тень и вновь показалась на виду, держа курс через озеро, уже под легкой вуалью едва ощутимого тумана. Не раздумывая, я направился к кромке воды.
Тут же мне навстречу шагнул какой-то человек с тусклым фонарем в руке и спросил:
— Не надобно ли вам, милостивый сударь, переправиться на тот берег?
Почему бы нет? Слежка продолжалась. Мы тут же столковались о плате.
Забрались в его рыбацкую лодку и оттолкнулись от каменной кладки пристани. Я велел ему притушить фонарь и отправляться следом за первой лодкой.
— Не иначе, вы знакомы с господином, что плывет на ней, сударь, — сказал мой гребец.
Эти селяне — ну конечно же, как они могут не знать человека, который достаточно богат и чей отец живет неподалеку от них! Мне представился шанс подтвердить свои подозрения.
— Я с ним знаком, — самоуверенно заявил я. — Но вы-то навряд ли знаете его имя!
— Эта семья хорошо известна в округе, сударь. Это молодой Виктор Франкенштейн, сын своего знаменитого отца.
2
Лодка Франкенштейна пришвартовалась у набережной Пленпале, с другой стороны от спящей Женевы. В мое время этот район составлял часть центра города. А сейчас был он всего-навсего деревушкой, и четыре крохотных парусных суденышка с поникшими парусами, но усердно поскрипывающие веслами отошли при нашем приближении от хрупкого деревянного причала.
Велев лодочнику меня дожидаться, я, держась поодаль, отправился за Франкенштейном. Нетрудно себе представить, до чего я был возбужден. Или, напротив, трудно, поскольку я уже и сам не могу разобраться в обуревавших меня тогда чувствах, столь переполняло меня электризующее ощущение неповторимости выпавшего на мою долю случая. Высшее мое "я" взяло верх — пусть в результате временного шока, не возражаю, — я почувствовал себя в присутствии мифа и, по ассоциации, признал собственную мифичность. А это, дозвольте заметить, придает вам силы. Рассудок становится прост, воля крепка.
Франкенштейн, тот самый Франкенштейн шел стремительными шагами, и стремительными же шагами преследовал его я. Несмотря на покой ранней ночи, над горизонтом посверкивали молнии. Горизонт — уместное словечко в Техасе, но в краю, простершемся за Пленпале, оно явно не годилось, ибо здесь горизонт включал в себя и Монблан — высочайшую вершину Альп, а заодно и всей Европы, коли уж о том зашла речь. Молнии окатывали его пик изощренными фигурами, которые, казалось, становились все ярче и ярче, по мере того как сгущались облака, прикрывая собой луну. Поначалу молнии вспыхивали беззвучно, почти украдкой; позже им стали вторить раскаты грома.
Гром помогал заглушать шум моих шагов. Теперь мы взбирались на довольно крутую гору, и ни о какой бесшумности не могло быть и речи, если я не хотел потерять из виду свою добычу. В какой-то миг он замер на невысоком холме и громко воскликнул — пожалуй, не без некоторого налета столь свойственного этой эпохе мелодраматизма: «Уильям, мой бедный маленький братишка! Совсем рядом был ты злодейски убит, о невинное дитя!»
Он поднял руки и заговорил более мрачным голосом:
— И вся вина на мне… — и руки его бессильно упали.
Мне следовало бы повнимательнее отнестись к описанию этого незаурядного человека. При взгляде сбоку его лицо напоминало профили, обычно изображаемые на монетах и медалях, ибо черты его были резки и четко очерчены. А ведь нужно кое-чем выделяться — не так ли? — чтобы твой профиль появился на медали. Чистота, подкрепляемая молодостью, делала его красивым, однако к этой красивости примешивалась и некая свойственная все тем же монетам холодность. Черты его лица были уж слишком хорошо подогнаны друг к другу.
Меланхолия, которая с первого взгляда так поразила меня в нем, во многом была заложена в самом его характере.
Упали первые тяжелые капли дождя. Насколько я помню, внезапные грозы не редкость над швейцарскими озерами; как им и свойственно, тучи надвинулись словно бы со всех сторон сразу. У нас над головой с ужасающим грохотом расколол небо гром, и тут же разверзлись хляби небесные.
К северо-западу дрожащие вспышки молний высвечивали темную громаду Юры.
Озеро обратилось в сплошную пелену огня. Тяжелые тучи, клубившиеся вокруг вершины Монблана, казалось, изнутри кипели. Мир переполняли оглушительные звуки, ослепительный свет, кромешная тьма, проливной ДОЖДЬ.
Но все это только ободрило Франкенштейна. Он ускорил шаги, взбираясь все выше, и стремительно шагал вперед, не разбирая пути, запрокинув вверх голову, буд-