Вдвоём с еврейкой, словно в питерском гробу,
змеились мы холодными телами,
но всей тобой, с гребёнкой и ногами, –
цыганом бредил лошадей табун.
Но знали в мире нашем ты и я
среди обычной и банальной рвоты
такие бездны и бездонные болота,
о чём тоскуют и в аду святые.
А вы, прелестная, когда-нибудь блевали?
Вы клали неповинную свою на плаху?
Вам надевали грубую рубаху?
И ваши ль груди старца согревали?
Кто вас любил и кто вас ненавидел?
Кто вас на площади размазал и разлил?
Вам всё равно – хоть с кем, хоть с инвалидом,
вы знаете хоть миллиметр любви?
Когда тебя, пузырь из-под духов,
засунут в шкаф или в чулане бросят
и выпьет запах роз гнилая осень…
Когда меня, пустой пузырь духов…
Два розовых огня меня зовут, слепя,
ты – яхта, паруса твои шумят,
так ты, склонясь над печкой, варишь суп,
восторженно к тебе себя несу.
Отчаянно визжат сучки под топором,
то тихой осени печальные мотивы,
зрачков твоих я пью зелёный ром,
под мягким снегом засыпают ивы.
Как острых семь ножей, все смертных семь грехов
изрежут плоть твою зубами дикаря,
любовный мой оскал, кровавая заря
твоя и ангелов небесный хор.
Ты вся – загадка, от начала тайна,
коснёшься – и покойник встанет,
и ты забьёшься на его груди,
желаю, жажду, умер, подходи!
Я даже по волнам ушёл бы за фрегатом
за синий горизонт, где свет, добро и рай,
ты знаешь этот дивный край,
подруга, незнакомка, девочка Агата?
Ты слышишь воздуха ночного тренье
о грудь твою, о руки, о колени?
Так я вхожу в тебя, как привидение,
мы вечность, мы одно мгновение.
Уже просты желания, как руки
твои, как скрип шарманки, прелесть скуки,
камин трескучий, огонёк в ночи,
молчи, не говори, не знай, молчи.
Я вижу сетью паутинных глаз
сквозь глубину осеннего пригорка
рыдающего надо мною волка,
воров, любовников и с белыми цветами вас.
На бледном призраке был бледный призрак там
и звери дикие из бледного тумана,
и пена с бледных губ ещё бледнее рта
стекала дивными словами Иоанна.
В глубокой яме за пределами отчизны
пусть кости отдохнут мои от жизни,
с подземным смрадом я затею рандеву
и грай ворон весёлых призову.
Напьётся грязный бомж по шею,
любовь сожрёт горбатую старуху,
но ненависть и головы Кащея
плодятся, как над трупом мухи.
Когда идёт последний, злобный дождь,
я слышу злобный плач в окрестностях Парижа,
и чавкает под башмаками жижа,
и колокол вопит, что всё на свете ложь.
Оглянешься – и скверна на душе,
я мусорный пейзаж, я Франсуа Буше,
я мёртвая в песках пустыни сила,
я кладбище, что у дороги мира.
Страшны леса, что готики соборы,
то педиков плаксивых хоры,
то заунывный хохот панихид,
мне ближе ночь, её слепой гранит.
То славишь рабский, красный пот,
то презираешь мышцу тела,
тринадцатое, понедельник,
день отвратительных хлопот.
Ты, право, подозрительно умна,
но слабых отличают слёзы,
и не меняй загадку на
пот, пиво, сопли на морозе.
И словом и крылом корил архангел мужа:
–Едино для тебя и небеса и лужа,
послушен будь господнему лучу.
–Я сплю, – смеялся тот, – я не хочу.
Понять нам бесконечность не дано,
пусть бездна смотрит в каждое окно, –
писал Паскаль, и где таится тайна?
Ан мы тростник, колеблемый сознаньем.
И так болит, как при разрыве матки,
так роет в голове и так горит,
как будто бога пальцев отпечатки
на глине черепа внутри.
Во всю эпоху глад господний,
тростник сухой жуёт голодный
и тощий пёс, ослабленные струны,
как Блез Паскаль, болезненный и умный.
Идём, забывши свет, на свет,
манящий хохотом и звоном,
притягивающий незнакомым,
и там страдаем. Или нет?
И капает секунда за секундой:
я твой животный страх
и завтра и вчера,
я время, бег твой никуда и ниоткуда.
Давай-ка поживём вверху, на чердаке,
откуда видно все окрестности Парижа,
Бастилия, квартал рабочий ближе,
пиши, как сволочь, думай налегке.
Без кружев, жемчуга и дорогих камней,
лохмотья сплошь, но как сидят на ней!
О нищенка, твой призрачный наряд –
нагая красота от головы до пят.
Друг за другом семь старцев проходят Парижем,
на обычных прохожих похожих едва ль,
я за ними бежал, но в туманную жижу
семерых всех унёс сумасшедший трамвай.
Мир вчерашний Лулу, Беатричи, Лауры,
я люблю вас, уродины, старые дуры,
шлюхи, ведьмы, святые на скамейках аллеи
в тихом парке, люблю и жалею.
И страха ни хрена, идут слепые так,