Ноги пришлось согнуть как это делают опытные йоги. В нише было душно и пахло то ли сапогами нагуталиненными, то ли пылью, впитавшей в себя все запахи чужой обуви, несвежей трехдневной курицы и плохого вина. Плохое плодовоягодное стоит рубль и двенадцать копеек за пол-литровый пузырь.
Но я ехал! Я смотрел в окно на убегающие назад киоски, столбы и грязные грузовики перед шлагбаумом. И было мне так хорошо, будто мне подарили чешскую двенадцатиструнную гитару или кимоно, доставленное прямо из Японии. Так радостно мне было! Не передать. Я ехал в родимый Кустанай. В конце концов.
Банальщину повторять неприлично, но необходимо. Поездную аксиому я знаю давно. Ездил часто на соревнования. Так вот, все в поезде почти беспрерывно едят. Мне кажется, что едят по трем причинам. От страха перед вероятным спрыгиванием тепловоза с рельс. С тоски, которая настигает любого, кто уже болтался сутками из стороны в сторону, заключённый в камеру-купе размером полтора метра на полтора. И ещё – ради коротания срока путешествия. Потому что тщательное пережевывание пищи занимает много бесполезного времени и очень притупляет сознание. Ты как бы в полусне ешь, жуешь по правилам медицины, любые мысли в это время становятся липкими, как пальцы от варёной вчера курицы. И мысли эти все ни о чём.
Так, мысли просто и всё. Но, что интересно, на самом деле есть никому всерьёз не хочется. Аппетит, видно тоже укачивает вагонная амплитуда колебаний. Бабушки, соседки по счастью моему и по купе, кушали от начала пути и до незаметного выхода где-то поздней ночью. Лопали они колбасу трёх видов: полукопченую, докторскую и любительскую. Одна из них единолично метала сало с черным хлебом и луком. Всё это они заедали огурцами и помидорами, а запивали томатным соком из двухлитровой банки. Потом все дружно достали из-под сиденья сумки и извлекли на столик конфеты разные и самодельные плюшки. Самая древняя бабушка сгоняла к проводнице и вскоре они вернулись обе. Проводница несла поднос с чаем в позолоченных подстаканниках, а бабушка из последних сил удерживала на весу фаянсовый чайник с заваркой и железный – с кипятком.
Пытка удаленной от меня едой длилась вечность. Я пробовал уснуть, но аромат полукопченой колбасы разваливал дремоту, как ребёнок одним пальцем рушит прочную на вид пирамидку из кубиков. Желание откусить кусок от шмата сала и зажевать его черным хлебом могло подавить только курево. Я исполнил сложный цирковой номер, в котором мужик сперва втискивается в небольшой стеклянный куб, а потом, выворачивая все части туловища как штопором, выковыривается на волю. Я из ниши выбирался так же. По отдельности. Сначала руки высвободил и взялся за стеклянный фонарь под потолком, потом поочередно вынул ноги. После этих манипуляций с крепким телом, вынул я на волю и остаток организма. Встал ногами на края двух нижних полок, достал портфель, вытащил пачку «Примы», спички, и пошел в тамбур.
Стою, курю, сбиваю аппетит и воспоминания о чужой еде, к которой меня не подтянули. Но бабушки были старые и вполне могли иметь кроме прочих болячек и положенный им по возрасту склероз. Они просто могли забыть, что вместо чемоданов на четвертой полке пухнет с голоду молодой орел в расцвете лет. Да, скорее всего, они все были поражены склерозом.
В тамбур зашел юный паренёк, хлипкий на вид и желтый на цвет. Ехал, видно, давно с пересадками в разных городах, включая Москву.
– Курить дашь? – спросил он меня почти девичьим голосом.
Я дал ему сигарету и спички. Пацан закурил, спички вернул и уткнулся лбом в стекло двери. Так он стоял минут пять. Потом обернулся и пропищал: – Тоже в Алма-Ату едешь?
– В Кустанай, – гордо ответил я.
– А вы, деревенские, все « Приму» да «Беломор» курите? Я вот «Казахстанские» только. Или «Медео». Кончились сейчас. На первой. станции куплю. Тут в тамбур ввалился толстый лысый мужик в хлопчатобумажном трико с отвисшими коленями и локтями. В руке он держал пачку «Беломора» и зажигалку, похожую на охотничий патрон двенадцатого калибра.
Пацан окинул его взглядом и нежно спросил: – Закурить дадите?
Мужик дал ему беломорину, спички. Пацан закурил снова и пошел к окну. Уткнулся в него лбом. За окном был сумеречный сероватый пейзаж без деталей. Без деревьев, домишек и бегающих хаотично куриц. Ровное поле лежало до горизонта и сливалось с ним так плотно, что, казалось, будто никакой разницы между небом и землёй больше нет.