Громкое чавканье снизу уже не раздражало меня. Я отхлебнул большой глоток очень горячего чая и понял свою ошибку только когда из глаз выдавились слезы и на лбу стало сыро от холодного пота. Подождал минут пять. Потом поставил на живот портфель, наклонил его к себе, вынул всё, что в нем было вплоть до зубной щетки. На дне портфеля толстым слоем лежали примятые вещами крошки бывших когда-то городецких пряников. Я доставал их щепотками не спеша и бережно. Щепотку крошек аккуратно закидывал в рот, держал их там до полного удовлетворения вкусом, а потом запивал останки пряника осторожными глотками чая, который хоть и остывал, но медленно. Минут через двадцать я был сыт и снова доволен жизнью. Крошек в портфеле оставалось ещё стаканов на десять чая. Это было оптимистично и укрепляло веру в то, что с голода я не окочурюсь стопроцентно.
Ещё минут десять ушло у меня на спуск из ниши. Сначала я всё уложил обратно в портфель, снял его с живота и прилепил к стенке. Потом пустые стаканы поставил сбоку и акробатическими вывертами покинул нишу, забрал стаканы и отнес их Наталье.
– Посидишь со мной? – без уверенности спросила она, помыла их горячей водой в бойлере напротив открытой двери и поставила в общий ряд на полочку.
– Посижу, – мне было очень жаль эту молодую женщину. Постаревшую от многолетних пыток железной дорогой и павшую духом от неугаданного заранее семейного краха, от неимения детей и нежданной гибели родителей. Помочь было нечем, а утешать я просто не умел. Жизнь ещё не научила.
– Может, в «дурака» перекинемся? – Наталья достала старую, затертую колоду.
– Да не играю я в карты. Только в подвижные игры. Футбол, баскетбол, бадминтон и всё такое.
– И в шахматы не играешь? – она, наконец, улыбнулась.
– И в шахматы тоже, угадала, – мне было неловко. Приперся. Сижу как китайский болванчик, который только фарфоровой головой кивает. И вдруг осенило меня! Вспомнил. – Во! Давай я тебе фокус покажу. Нитка есть? И ножницы.
– Давай, – она достала из своей сумочки большую катушку ниток и маленькие походные ножницы.
Я связал нитку. Получился круг. Растянул этот круг так, что между верхней и нижней нитками осталась узкая полоска. Потом затолкал обе нитки в одно колечко от ножниц и натянул. Ножницы болтались на середине. Я надел оба конца ниточного эллипса на Наташины большие пальцы и сказал, что сейчас, не разрывая нитки, сниму с них ножницы.
– Да ладно, – засмеялась она. – И с пальцев нитку не будешь снимать?
Вместо ответа я сделал незаметно две петли возле её левого пальца и убрал руки. Ножницы рухнули на коврик при целой, хорошо натянутой нитке.
Она снова засмеялась. Удивленно и с любопытством в глазах.
– Ничего так! А как это? А меня научишь? Ты что, в цирке работаешь?
– Да какой цирк! В редакции я работаю. Корреспондентом. Фокусу этому отец меня научил. Я только его и умею делать. Нет! Ещё знаю один. Потом покажу. Нам не пора уже «горящую планету» смотреть?
Она глянула на часики свои, сразу же схватила меня за руку и вытащила в коридор.
За окном было темно. Потолочные фонари в вагоне были, видимо, рассчитаны на то, что в поездах катаются граждане с избыточно острым зрением. Они тлели как затухающие головешки в костре и похоже было, что тепловоз всю свою энергию употреблял на мощь двигателей и скорость движения, а крохотный остаток своей могучей мощи, которого было бы более чем достаточно для одного толкового охотничьего фонарика, нехотя отдавал вагонам, поскольку в них пассажирам свет нужен символический, успокаивающий как ночник. Да и чего разглядывать в вагонах-то? Нет в них ничего, на что бы надо было глазеть при ярком освещении.
Постепенно начали чаще щелкать раздвигающиеся двери разных купе и коридор потихоньку заполнялся народом. Похоже, один я ехал в этом поезде впервые.
– Ты что, весь вагон на огненное шоу пригласила? – я легонько дернул рукав Наташиной блузки.
– Да нет, – она прислонилась щекой к стеклу и поглядела вперед и вправо, по ходу движения. – Тут многие постоянно мотаются из Алма-Аты в Москву по делам. Ну, из всяких организаций союзного масштаба. На конференции всякие. На ковер к большим начальникам. На выставки разные. Я многих уже в лицо помню.
Я хотел что-то ответить, но как раз в тот момент в другом конце вагона прозвучало слаженное, будто отрепетированное протяжное, похожее на стон от удовольствия слово из одной буквы – «О-о-о-о!!!» Этот сладостный выдох подхватывали остальные и через несколько секунд он накрыл и нас. То, что я увидел, помимо сознания вытащило из меня ту же эмоцию и ту же букву «О!», которую я тянул как приятную ноту. В одно мгновение ночь стала днём. Стало так светло, как не бывает даже в самый яркий и жаркий июльский полдень. Первое, что я разглядел – это огонь в небе. Пока не опустишь глаза к земле, видишь только бешено полыхающий небосвод. Свет пламени нёсся вместе с поездом. Так казалось. На самом же дели мы летели со скоростью девяносто километров в час мимо замершего на одном месте катастрофического небесного пожара. Если из окна смотреть не вбок, а вперед, то становилось страшновато. Пожар этот долетел до самого горизонта и завис как бы не только над башкирской землёй, а над всей планетой. Высоко в воздухе он смешивался в один багровый тон, чернеющий вверху. Высоко, там где кончалось пламя. Цвет огня в разных уголках расстелившегося над землёй и вибрирующего от напора снизу пламени был разным. В одном месте огненный столб был желтым, рядом с ним взмывал ввысь такой же стремительный, но зеленоватый поток, чуть дальше небо подсвечивалось голубоватым фонтаном огня. Были и красные струи, и золотистые, оранжевые, лимонного цвета. Все это вместе составляло картину-фантасмагорию, далёкую от реальности. Если глядеть только вверх, где высоко, выше облаков, столбы огня сливаются во вращающееся по горизонтали спиралью пламенное месиво, то видно, как в подсвеченное снизу тёмное небо вползают черные, широкие и лохматые шлейфы и на огромной высоте соединяются. Небо становится черным, твёрдым для глаз и непроницаемым, не пускающим ни звёздный, ни лунный свет. И от того выглядит неземным. Я смотрел на картину, написанную пламенем по холсту привычного, любимого романтиками неба, и силился вспомнить, что же напоминает мне этот сюрреалистический пейзаж. Да нет, скорее – натюрморт, поскольку романтическая высь не выглядела живой, какой мы её видим с пеленок. И внезапно моё воображение само назвало эту страшную кроваво-черную, шевелящуюся от смены температур и ветров массу, Адом. Не видел его никто кроме, пожалуй, Данте Алигьери, который, возможно, тоже его выдумал. Но никакое другое слово к увиденному уже не лепилось. Пусть Ад в моем представлении будет таким.