Доклад Музафарова удовлетворил. Он докурил папиросу. Замял её каблуком бежевой сандалеты между камешками в песке, поднялся со скрипом. Остеохондроз, похоже, в коленях имел. Потянулся, подняв руки, прогнулся назад поясницей и выпрямился. Меня он увидел сразу, когда пришел, но вел себя так, будто меня не было. Он отряхнул брюки, хотя на них и пылинки не висело, постучал одной сандалетой о другую, ту же не существующую пыль сбивал, и сказал задумчиво: – На эту неделю вам почетное задание вышло. Подгонят вам послезавтра речной трамвайчик. Это машина председателя профкома с «ПАЗика». У посуды этой трещина по левому борту. Зацепил под берегом свежую корягу. А шел под десять узлов. Продрал как щеку бритвой. Надо по уму сделать, со шпаклей, потом клеем яхтовым, потом грунтанёте и краску такую же, как на всем трамвайчике – на два слоя валиком. Краску завезут они сами. А яхтовый клей Морозов завтра закинет. Четыре трехлитровых бадейки.
И он уже повернул половину себя в обратную сторону, туда, откуда возник. В темноту. И вот только тогда Евгений равнодушным тоном, нехотя так, как будто только что вспомнил, лениво произнёс:
– Ватаг, у нас тут новенький приблудился. На месяц – поработать. Копейку сбить у нас по-трудовому. Паспорта нет. Домой добирается. В Казахстан. После учёбы он. Поехал из Москвы в Нижний устраиваться в редакцию. Он корреспондент. Ну, а по дорогам тут помотался и передумал в Нижнем работать. Домой хочет. А денег нет. Подмогнем парню? Месяц повкалывает – так всем и легче будет.
Ватаг повернулся спиной, пошел тихо в темноту и спросил по пути:– Звать как?
– Станислав.
-Поляк, что ли?
– Поляк. По матери.
– Ну, пойди ко мне, поляк по матери. Станислав.
И он утонул, растворился в густой темной прохладе позднего вечера. Я поднялся и быстро пошел на шорох сандалет и удалявшееся шумное дыхание полного, большого ранга человека, Предводителя биндюжников, бурлаков и беглых нарушителей советских законов и коммунистической морали. Метров через тридцать я его догнал. Музафаров остановился и, не поворачивая головы, спросил тихо: – Грехи есть за тобой? Украл чего или пришлёпнул кого? Паспорт, конечно, украли? Напился, а паспорт выдернули вместе с лопатником?
Пришлось опять всё рассказывать .Коротко и схематично. Без эмоций.
– Не врешь. Слышу. – Ватаг посопел с минутку и так же тихо, едва слышно сделал заключение: – Много тебе не заплачу. Паспорта нет, значит, и денег меньше будет. Но доехать до какого города, говоришь?
– До Кустаная, ватаг.
Доехать денег дам в обрез. Но дам. Через месяц. А пока иди к пацанам. Скажи, ватаг тебя принял. Ну, давай, спать иди. Отдохни. Завтра краску будете спускать в бочках с берега. Женьке, заму моему, скажи, что пайки пока на тебя нет. Кто ж знал? Пусть со своих кормят.
И он ушел, не попрощавшись.
– Наверное, родственники есть в Англии, – хмыкнул я и счастливый пошел назад, на шесть мерцающих папиросных огоньков. В новую пошел жизнь.
Глава восьмая
Пока в гулких от близких волн сумерках я вымаливал у бугра хоть какую, но таки зарплату за неведомый пока труд, пока мы таинственно, не видя толком друг друга, обозначали и утверждали громким шепотом мою судьбу на ближайший месяц, прошло минут десять от силы. И когда, одухотворенный живой надеждой, я шустро шел обратно на папиросные маячки, как раз посредине тускло тлеющих огарков «Севера» вспыхнул внезапно большой огонь. С пламенным гребнем и треском торопливо горящих досок от ящиков и сухих веток прибрежного кустарника. Тут же долетел до носа и удушливый запах солярки, с помощью которой мужики, по-моему, втрое ускоряли процесс приготовления лучшего и полезного за весь вечер мероприятия – ужина.
Я сел у костра рядом с композитором, который в связи с былой интеллигентностью и прошлым общением с высоким, изящным, а потому недоступным простым обывателям искусством, не допускался ватагой до такой банальщины, как смешивание тушенки с макаронами в копченом солярой чане.
Ему позволялось опуститься только до нарезки ломтей черного хлеба, но не более. Композитор пилил хлеб увесистым точёным тесаком как струны скрипки смычком – нежно, но со страстью. При этом глаза его уже освободились от печали и руки не подрагивали похмельным тремором. Пахло от него и хлебом, и сладковатым едким спиртным. Наверное, национальным русским пойлом – бражкой. Он был в приподнятом настроении и напевал что-то такое, чего не повторишь. Видимо, кусок арии из какой-нибудь недоступной простолюдинам оперы. Нож в его руке двигался не как попало, а строго в ритме напева. Хлеб он пилил самозабвенно и, вероятно, искромсал бы его весь, какой был в мешке. Но Грыцько его притормозил протяжным, как удар плетки, приказом: – Геть витсиля! Годi! Богато годувати…