Тридцать одну бочку мы спустили, ни капли не устав. Усталость пришла только к вечеру, когда искупались, поужинали снова тушенкой с картошкой и запили ужин крепким чаем, а Дмитрий Алексеевич сбегал в кусты и залил устаток бражкой.
Наиль подкинул веток в костер, стало жарко, захотелось спать. Все сидели вокруг костра молча. Курили. А день закономерно уходил в вечер и в ночь. Медленно, нудно и скучно. Как плохой неинтересный фильм, с которого не уходишь только потому, что заплатил за билет, а потраченных денег будет потом жаль. Уходил и пропадал в сумерках мой первый необыкновенный день, выданный мне странно повернувшейся судьбой, и взятый напрокат из какой-то чужой, не моей жизни.
Глава девятая
Со следующего утра время уснуло. Оно сонно ползло по синему в яблоках-облаках небу, по желтоватым от донного песка волнам и ухитрялось быстрое течение реки превращать в неторопливое и тоже дремлющее на бегу.
Дни проползали сквозь меня как флюиды, струящиеся из застывшего бесконечного пространства, которому некуда спешить, потому, что оно уже везде есть.
А я торопился. С первого дня жизни в ватаге мне не думалось, что три недели – это много. Я прожил вообще-то много разных недель, месяцев и лет. Они пронеслись как осатаневшие, перепуганные кони. Я и мяукнуть толком не успел, как прожил аж двадцать восемь лет, набитых всем добром и хламом без разбора и надобности, как чемодан мужа, которого всё ещё любимая жена выгнала из дома за букет грехов. Мне жутко хотелось домой, в Кустанай. Когда жил дома, хотелось всё время уезжать из него ненадолго, чтобы потом радоваться возвращению. Это вообще самая радостная радость – возвращаться домой.
До отъезда на учебу в Москву я работал спецкором в областной газете и из четырех недель месяца дома бывал примерно неделю. Отписывался, сдавал материалы в редакцию и опять уезжал по степным городкам и сёлам, гонялся за интересными темами, которые, собственно, никуда и не убегали, а жили на всю катушку и ждали меня.
А сейчас я рвался домой, потому, что жизнь в России очень отличалась от жизни в Казахстане. Чем именно, я не смог разобраться. Просто чувствовал, что это не то место, где мне уютно и тепло. И чем глубже я проваливался в российскую глубину бездонную, тем жестче сила моей родины вытягивала меня назад, к себе. И сопротивляться этому напору было невозможно, да и глупо.
Я не был влюблён в государство, в Казахскую Советскую Социалистическую Республику. Не потому, что это государство не стоило моей влюбленности и обожания. Просто я ничего не знал про государство и власть. И знать ничего об этих структурах я не стремился и не мечтал. Это мне было не интересно и не нужно. Мы с государством жили параллельными жизнями и почти не пересекались. И оно при этом не страдало, да и я ничего не терял.
Мне просто нравилось и хотелось жить там, где родился, где был второй дом родной у всех пацанов – тихая, плавная и худосочная речка Тобол, там желал жить, где всё понятно с пелёнок, где любые цветы пахнут правильно, а чужие люди все свои потому, что тоже тут родились и ели одинаковый хлеб с единственного хлебозавода, где все дышали одним ветром из степи и где в семнадцать лет мы не успевали догнать растущие как из пушки саженцы клёнов, которые сами сажали толпой выпускников в новом школьном сквере.
Тогда это были веточки до колена нам, почти уже мужчинам. Года через три после выпускного я приходил в школу, во двор. Первого сентября. Узнавал все пятьдесят больших, настоящих деревьев по рисунку веток, а они узнавали меня в лицо и говорили мне «Привет!» шелестом резных листьев. Было хорошо и грустно. И мне казалось тогда, что клёны раскрасили себе листья в удивительные бордовые и охристые краски для меня одного, чтобы отблагодарить за подаренную им жизнь, и листья эти разноцветные роняли к ногам моим, чтобы я взял их на долгую память. Я подобрал тогда кучу пёстрых листочков и набил ими два кармана. Дома заложил в книжки между страниц. А потом закрутился по взрослой жизни и забыл про них. Они и сейчас лежат, сухие, в книгах. Ждут меня.