– Не могу. – я глядел на ватага в упор и, наверное, взгляд у меня выражал всю дурь моего характера и несуразность диковато самоуверенной натуры. – Я не могу так. Меня человек на работу хочет взять. Ждет от меня хорошего. Надеется, что я дополню свежим пером его сложившийся коллектив. А я приеду сейчас и скажу: – На, Саша, тебе твои тряпочки, отдавай мои куколки, а я домой валю. Клал бы я хрен на твою веру в меня, на всю контору и на единый в творческих замыслах коллектив. Давай мне ещё раз денег и жди когда я тебе их пришлю. Если пришлю, конечно. Дерьмо – ваша газетка, а я кручу педали домой, в свою хорошую газетину!
Обнимемся, щеками потрёмся и разбежимся, счастливые тем, что я ему чего-то там написал, о чем они уже сто раз сами писали, а он ещё раз денег отвалил под честное слово абсолютно чужого и непонятного чудака на букву «Ч». Или на букву «М». Я лучше не буду человека против шерсти чесать. Доберусь домой, отошлю ему репортажи, которые не устареют никогда. А он мне на адрес паспорт пришлет. Честно будет и без обид с денежными накладками. Он мне уже дал денег на командировку. Второй раз просить – язык не хочет. Совестно. Фактически я ему покажу, что их газета мне не нравится и работа, которую сделал – тоже. Сам доберусь.
Ватаг погасил зажигалку и закашлялся. Наверное, бронхит когда-то поймал основательный. Он прошел метров десять вперед и сказал из темноты:
– Ну, может, ты и прав. У вас, пацанов, сейчас борьба с жизнью и за неё другая. Не как у нашего поколения. Ладно, как обещал – денег дам. Работаешь хорошо. Ребята сказали. Жди тогда.
И он превратился в ходячий удаляющийся кашель, который влажным ветром несло обратно к костру. Я повернулся и пошел на огонь. На фоне тающего пламени и тускнеющих искр увидел приближающийся силуэт гостя. Он шел , мотаясь в стороны как детская игрушка, подвешенная на резинке. Он пел какую-то неизвестную народную песню, а ружьё тащил за собой по песку на ремне.
– Ну, давайте вы тут, не балуйте шибко, – промычал он, тенью скользя мимо меня.
– Этого я не допущу! – заорал я ему вдогонку, с трудом сдерживаясь от дурацкого хихиканья. – Через год можете проверить.
Костер тушили. Он распадался на сине-черный дым и погибающие на песке искры.
– Спать пошли. – сказал Евгений. – Делать завтра нечего, но спать всё одно приходится.
– С днём рождения, Евгений.– Сказал я, поднимая с земли свой сверток с простынями, одеялом и отдельно – портфель свой под голову.
– Да было бы чего! – охнул Женя. – Год прошел, могила ближе.
Так и разошлись. Не думая об этом, но внутри надеясь на доброе утро и такой же день.
Я пошел к кустам, поближе к Дмитрию Алексеевичу. В честь дня рождения Жени он браги выпил больше, чем обычно, но до своего ночлежного места добрел и уснул ещё на ходу. Храпел он музыкально. Композитор же. Рулады выводил с перепадами от низкого тона до высокого, громкие, ритмичные, происходящие от ровного спокойного дыхания. Даже пьяный в хлам он не нервничал, не переживал ни о чем, не бузил и оставался человеком искусства, взлетевшим надо всем обыденным и отказавшимся спускаться к тяготам житейским. Он уже привык к тому, что больше он не музыкант, что уже нет семьи, друзей из прошлой жизни, нет надежд на возвращение в объятия Мельпомены, да и другие надежды давно вымыла из головы и сердца брага.
Он жил спокойно в своем придуманном полете над серостью бытия, но, парадокс, уже никуда не хотел уходить из этой примитивной, как банальная азбучная гамма, действительности. Да никто его в другую, бывшую, украшенную аплодисментами и цветами к ногам жизнь и не звал, и не гнал. Потому спал он как и жил – грустно, но легко.
В темноте я шел на мелодичный храп как на свет маяка. Лег рядом, но уснуть не выходило.
Перед глазами в полной тьме маячила как мираж кустанайская степь. Часть её слева засеяли Безенчукским зерном для продажи зарубежным друзьям, а правая часть, сразу за колосистой клеткой, была седой, как сказочный волшебный дед, от ковыля. Он под степным низким ветром клонился к земле и раскрашивал её серебряными переливами, не оставляя под собой просвета. Земля была накрыта белой праздничной скатертью, будто ждала праздника, а от него особой радости. Нет, она была засыпана летним снегом, которого нигде больше не может быть в такую жару. Она была завалена им почти на метр, живым снегом-ковылём, который под солнцем и ветром то перламутром гладил мой взгляд, то находил в своих пушистых сугробах нежные сиреневые и розовые блёстки, которые жили мгновения, успевали поразить даже подготовленный к такой красоте взгляд, а потом снова превращались в ослепительную белизну. Смотреть на такую взволнованную ветром седую голову матушки-земли было невозможно без восторженного потрясения. Сколько ни мотался я раньше по степям с редакционными заданиями, у ковыльного острова среди клеток с золотистыми пшеничными колосьями всегда останавливался как перед чудом. И точно знал – это именно чудо и есть. Мне и сейчас жаль людей, убежденных, что чудес не бывает. Им не повезло. Им не довелось видеть ни степь ковыльную, ни могучие хлебные поля, которые способны отталкивать горизонт дальше самого горизонта. Ну, да не всем же могло повезти так, как мне.