– Ну, так ты слушать будешь, или я к Димке донку кидать пойду? -Толян докурил папиросу и уставился на меня взглядом человека, знающего Великую тайну бытия.
– Всё! Поехали,– я тоже облокотился на локоть и готов был получить очередной подарок в виде откровения человека, которого судьба потрепала покрепче, чем Ока старенький речной трамвайчик.
И Толян начал рассказывать.
Глава пятнадцатая
Рассказ бывшего уголовника Толяна о проклятом прошлом, правильном настоящем и светлом будущем.
Было время, когда я корынку с корынцом своих ругал, базлал на них, жало распускал как попкарь с пантовкой за то, что меня родили. Это лет в пятнадцать. Я тогда уже босяк был заметный на районе, такой ушлый васёк, втыкал в цвет, углы вертел на бану, для меня верха пописать точёнкой, марку прогнать на любом маршруте по любым клифтам было кучеряво всегда и по куражу. Колы имел, лавэшки локшил из ничего. Не в масть не базлаю никогда. Да ты вникай, я не моюсь, по натуре – не буровлю, дую не как зелёный, а как мазёвый жульман, жук-филень, ракло и родыч, не серый там какой-нибудь. Лопатники из расписухи так винтил, бочата так в мазу делал, что даже тихомиры мне рога ни разу не мочили ни на каком зехере, ни в громе, ни на бану, ни на шкифте. А я на скачок шел в некипиш и выставил по фарту хазу не одну, да и не десять…
Стасик, да ты не слушаешь, что ли? А, понял! Ты блатную музыку не знаешь? Феню, значит. Ну, да: ты же по другой части. Корреспондент. Уважаю умственную работу вообще. Ну, я тебе переведу всё. Ты извини. Увлекся. По фене сто лет не ботал, считай. Конкретно – три года уже.
Короче – перевожу. Я на маму с отцом когда-то, когда только влип в жизнь воровскую и поначалу-то перепугался, что поймают и посадят, так орал! Как надзиратель на зоне, чтоб зеков пугануть покрепче. Мол, на хрена родили меня такого. Урода. Не школу заканчивал, а воровать пошел в пятнадцать лет. Сперва карманником. Так вот я тогда уже заметный был среди нашего брата. Да у нас почти все лизуны были, ну, мелкие, неопытные. Фармазоны, в основном. Косили под деловых воров, а на самом деле – мелкота была одна.
А я был такой везучий карманник, всё делал на кармане аккуратно, без ошибок, чемоданы даже на вокзале спокойно брал, незаметно. Для меня брючные карманы подрезать монетой заточенной или в трамвае из любых пиджаков тырить было всегда легко, везло всегда фантастически. Денег было навалом. Я их, в натуре, из ничего делал. Стасик, я никогда ничего не придумываю. Как было – прямо говорю. Ничего не придумываю, не хвастаюсь, говорю не как воришка, который только учится, а как профессионал, везучий, фартовый авторитетный вор. Уважаемый, а не первоход какой-то. Кошельки из дамских сумочек так ловко выдергивал или вырезал, часы с мужиков и мелкие дамские часики так шустро снимал, что даже переодетые сотрудники из органов, которые по двое в трамваях карманников отлавливали и за порядком следили – и те ни разу меня не поймали ни на одном моём фокусе. Ни в трамвае, ни на вокзале, ни тогда, когда я форточником по хатам шнырял. А я на любую домушную кражу шел уверенно, спокойно. Потому, видать, и везло. Не одну ведь хату почистил, да и не десять.
Ну, вот, перевел я тебе с фени всё практически дословно. Теперь только на нормальном языке буду говорить. Честно если, мне эта феня самому давно вот тут сидит! Сволочной язык, то есть жаргон. Придумали-то его черт знает когда ещё. Для того, чтобы отделиться от лохов. От простого народа, значит, от честного. Который грабили, на гоп-стоп брали, чьи дома опустошали. Как враги, мля. Ну и чтобы понятно было: раз по фене ботаешь, то свой. Вор. Блатной, приблатненный или фраер – неважно. Главное, что тоже из преступного мира.
Ну, про то, как я в первый раз на кичу залетел, то есть, сел в тюрьму, блин, я расскажу попозже. Сперва про детство поясню маленько. Оттуда жизнь моя кривиться начала незаметно. Я с 37 года. Питерский. Рос в блокаду. Началась она, мне и пяти лет не было. А закончилась, когда я почти девятилетним орлом был. В то время быстрее взрослели, чем сейчас. А блокадники-шмокодявки в семь лет уже, считай, ум и опыт взрослых людей имели. Я мало чего помню из начала блокады. Папка с маманей работать ходили, как всегда. Они оба на молочном заводе пахали. Мама вроде кефир готовила в цехе, а отец на ГАЗоне, на ГАЗ-ММ, ну, полуторка которая, молоко развозил по магазинам. Меня, кстати, катал иногда вокруг квартала. Это я хорошо запомнил. Первый год блокады они ещё ходили, работали. На второй год летом завод закрыли. Это мне мама потом уже рассказывала, когда мне лет четырнадцать исполнилось. Она через свою тётку родную устроилась уборщицей в исполком нашего района. А отец на «эмке» год ещё возил зама директора мебельного комбината. Тот жил на Васильевском острове, с комбината уезжал поздно очень и мы отца почти не видели. Он приезжал к полуночи, я спал уже. А уезжал в семь утра. А в конце сорок второго, в октябре где-то и комбинат захлопнули. Материалов не стало, фурнитуры и, главное свет стали выключать почти на весь день. Рано утром давали и где-то с семи до девяти вечера. Чтобы успели поесть да помыться. Отец после войны уже рассказывал, что в сорок втором зимой в домах и воды не стало. Потом батареи отключили, Отопления не стало. Мазут кончился у тепловиков, а завезти уже нельзя было. Я вот этого ничего не помню – когда холодно стало в квартире. Просто помню, что было жутко холодно. Потом отец нашел на чердаке два больших листа толстой жести. Крест-накрест на пол под окно положил, концы загнул, потом с улицы приволок доски от скамеек из сквера ближнего. И сухих веток из того же сквера. Половину комнаты всё это заняло. Они с маманей доски ломали и рубили отцовским маленьким топориком, потом батя строгал одну доску на щепки и в середине этого железа разводил небольшой костер. Железо накалялось, было почти тепло. Может и жарко могло быть, но он открывал форточку, чтобы дым уходил, поэтому с улицы холод все-таки залезал в хату. На этом костре и варили, пока находили, что можно сварить. Грелись возле почти красной от жара жести. Мама рассказывала после войны, что очень много ленинградцев умерло за блокаду. Особенно с конца сорок второго и до января сорок третьего, когда пробили дорогу по Ладоге. Но ещё тяжелее даже мне, пацану сопливому, было слушать от неё же, что люди сбегали из города. Много убежало-то. Существовали, оказывается, дорожки, по которым можно было живыми уйти.