«Но обращусь теперь к его аргументации по существу. Повторяю, если бы не тайная мысль Н. А, то со многим можно было бы согласиться, хотя не Н.А. подвергает нас суду церковному, т. е. тому суду, которого он сам-то не признает. Однако мы на суд Н. А. призваны, и он заседает в нем с «Кормчим» в руках. Нас обвиняет он в модернизме. Что значит это? – он и сам не объясняет; но суть дела поясняется в его статье упреком, что мы – не то, что епископ Феофан затворник. Виноваты ли мы? Сначала вопрос о составе преступления. Конечно, – мы не то, что епископ Феофан. Он – затворник, почитается праведником. Мы же почитаем себя и есьмы грешники. Он человек другого поколения (годится нам в деды), другого исторического времени, нежели мы, епископ, монах, другого общественного круга, и. наконец, – другая индивидуальность. Не быть, как епископ Феофан, в одних отношениях прискорбно, хотя и не означает еще не церковности, в других – и вполне дозволительно Мы – в Церкви, а не в секте, и в ней – «обители много суть»…
Как это бесконечно хорошо и «кидает камень прямо в центр». В самом деле, Церковь именно потому, что она – Церковь, и только поэтому выше решительно всяких «самых благонамерен пых сект», как бы ни были высоки их устремления и как бы ни казались основательны их утверждения. И именно по этому вот единственно основанию, что только «царские врата» Церкви пропускают через себя «многие обители», т. е. многие уклады жизни и многие образы мысли, тогда как всякая решительно церковь «уперлась во что-то одно». И от того это, что Церковь есть сумма последствий из суммы «пережитого и передуманного» Церковью же, христианством же, где все «нарочитое» отсечено, вернее – вымерло, подсохло, а сохранено и живет лишь то, что «всем на потребу», всем «хорошо». Церковь именно в итоге своем есть великое приспособление к человечеегву, великое милосердие и «к слабым», и «к недужным», убогим и неумным. И в ней от нищего до Платона (если бы он был христианином) – всем хорошо. Всем хорошо, кроме гордецов и суемыслов. И вот им одним, этим гордым и самонадеянным умам, Церковь говорит: «Я не с вами, или точнее: вы уже самою гордостью личного ума – отделились от меня. Идите своими путями, а я пойду своим средним и общим путем».
Продолжаю письмо:
«Много типов не только бытия, не достигшего святости, но и самой святости. Разве Св. Константин Равноапостольный – то же, что преподобный Серафим Саровский? И разве преподобный Сергий Радонежский – то же что святые мученики? Так что же говорить о нас, грешных людях, в которых Церковь терпит и гораздо большее разнообразие и расхождение. Но, – говорит Бердяев, – «мы – совсем не то, что М. А. Новоселов, В. А. Кожевников и др. Однако пусть, во-первых, он вспомнит, что и В. А. Кожевников «совсем tie то», что М. А., М. А. Новоселов – не то, что старец Герман, нами всеми глубоко чтимый, о. Герман – не то, что о. Алексей затворник и т. д. и т. д., и, наконец, С. Н. Булгаков – «совсем не то», что я. Неужели надо доказывать эту банальную истину? Но пусть теперь Н.А. объяснит, почему же мы, будучи «совсем не то», что каждый другой, не откусываем друг другу голову, а, напротив, любим друг друга и, более того, признаем друг друга в главном, в существенном, в основном, – что не мешает искренно и без раздражения и недоброжелательства отмечать друг другу и точки расхождения во второстепенном, в недопонимании и погрешности. Мы стремимся ни в чем не отступать от Церковной Истины, а отступаем ли, то нам скажет Господь на Страшном суде. Указанию всякому на возможные и даже необходимые, по греховности нашей, по не очищекности сознания, по недомыслию и недознанию, наконец, – на всякие погрешности слушаем с благодарностью, особенно когда они диктуются любовью к Церкви же, а не сторонними аффектами. Готовы выслушать внимательно и Н. А., даже такого, каков он есть, т. е. против нас раздраженного неизвестно за что. Но беда в том, что когда он высказывает существо своих обвинений, то мы просто не понимаем, что собственно требуется от нас.
Мы, говорит он, стилизуем в себе православие. Это можно понять в хорошую сторону, и тогда Н. А. нас только хвалит. Ведь подлинное православие, подлинная церковность не есть естественное свойство человека, и достается долгим подвигом, духовной культурой и воли, и сердца, и ума. Разумеется, и мы, по мере сил, стараемся не уклоняться от подвига, которого требует Церковь, и, конечно, часто погрешаем, в чем не станем себя оправдывать и в чем каемся перед Церковью, с которою после сего Бог и «примиряет, и соединяет» нас. Следовательно, если это усилие над собою (а усилие нужно там, где есть разность уровней – данности и заданности) называть стилизацией, а в несовпадении того, к чему мы влечемся душой и чему противится «закон их», живущий в нас, видеть нашу характерную черту, – то спорить с Н. А. мы не станем. Но можно все это понимать внешне: например, Анатоль Франс – стилизатор в том смысле, что внутренне он вовсе не верит в ценность той формы, которую принимает как образец для себя и в тайне смеется над нею. Так неужели Н. А. полагает, что мы втайне смеемся над православием и не верим в него и, следовательно, не воплощаем его вполне по нежеланию? Думаю, что он этого не скажет. А если не скажет, то к чему же все его речи? Но можно ли сказать, какую выгоду получаем мы? Кто принуждает нас? Зачем мы ломаем свою жизнь, свои привычки, воспитание и т. д.? То же можно сказать о Гюисмансе и его разных героях-стилизаторах. Но разве мы что-нибудь подобное делали и делаем? Мы много по слабости не исполняем из того, что требуется, но мы этого не исполняем сердцем и с внутренним отрицанием. Н. А. правильно подметил, что мы не представляем собой ходячих канонов; но отсюда далеко до утверждения, что мы над канонами смеемся.