Через который пропускается вся «духовная академия человечества», с ее попытками, с ее молитвами около «тайн вечности и гроба».
Но мне хочется, однако, торопливо сказать, что лично мне более всего нравится в книге, которую будут разбирать и философы, и богословы:
Благородство целого, – в замысле и исполнении.
Не ее философская и богословская сторона более всего привлекает, не ее «выводы», направление. Даже не самое содержание. Мне нравится самое течение ее; мне нравится сам странник, в вечер дней своих или в вечернем настроении души, вышедшей с такою любовью к людям, древним, новым, всяким, поискать в «лесу истории», в «степях истории», цветочков и маленьких, и больших, пахучих и скромных, красивых и некрасивых… Но все – на одну тему, вечную тему. Говоря его же словами, – мне нравится более всего его «дружба к человечеству», белая, тихая, бессорная, бессварная. Книга совершенно лишена полемики. Она собирает только положительные цветы, не вырывая ничего сорного.
II
Позволю себе еще раз остановить внимание читателей на замечательной книге.
«Живой религиозный опыт, как единственный законный способ познания догматов», так мне хотелось бы выразить общее стремление моей книги или, точнее, моих набросков, писанных в разные времена и под разными настроениями. Только опираясь на непосредственный опыт, можно обозреть и оценить духовные сокровища церкви. Только водя по древним строкам влажною губкой, можно омыть их живой водой и разобрать буквы церковной письменности. Подвижники церковные живы для живых и мертвы для мертвых. Для потемневшей души лики угодников темнеют, для параличной – тела их застывают в жуткой неподвижности. Разве неизвестно, что кликуши и бесноватые боятся их? И не грех ли перед церковью заставляет боязливо коситься на нее?»
В Саровском и в Понетаевском монастырях мне приходилось видеть разительные случаи, пугающие посторонних, этого испуга, этого страха лак называемых «юл и куш» и так называемых «бесноватых» перед иконами, и именно – перед «особо чтимыми», как называют в народе. Есть какая-то непосредственно ощутимая связь между «иконою» и «одержимым», всем видная, которой не заметить невозможно: связь взаимного отталкивания, вражды и страха. Связь эта живая, – и по ее неизъяснимости и чуду она пугает сторонних. Помню – пугала меня. Я «видел» и «был испуган» тем, чего абсолютно не понимал. То есть не понимал с рациональной, позитивной точки зрения.
Но ясные очи по-прежнему видят лики угодников сияющими, как лицо ангела, – продолжает Флоренский. – Для очищенного сердца они по-старому приветливы; как встарь вопиют и взывают к имеющим уши слышать. Я спрашиваю себя: почему чистая непосредственность народа невольно тянется к этим праведникам? Почему у них находит себе народ и утешение в немой скорби, и радость прощения, и красоту небесного празднества? Не обольщаюсь я. Знаю твердо, что зажег я себе не более, как лучинку или копеечную свечечку желтого воска. Но и это, дрожащее в непривычных руках, пламешко мириадами отблесков заискрилось в сокровищнице св. Церкви. Многими веками, изо дня в день, собиралось это сокровище, самоцветный камень за камнем, золотая кружинка за кружинкою, червонец за червонцем. Как благоуханная роса на руно, как небесная манна, выпадала здесь благодатная сила богоозаренной души. Как лучшие жемчужины ссыпались сюда слезы чистых сердец. Небо, как и земля, многими веками делало тут свои вклады. Затаеннейшие чаяния, сокровеннейшие порывы к бого-употреблению, – лазурные, после бурь наступающие минуты ангельской чистоты, радости бого-общения и святые муки острого раскаяния, благоухание молитвы и тихая тоска по небу, вечное искание и вечное обретение, бездонно-глубокие прозрения в вечность и детская умиренность души, благоговение и любовь, любовь без конца… Текли века, а это все пребывало и накапливалось…»
Вот, господа атеисты и позитивисты, господа политики, социалисты, – «коллектив», говоря вашим языком, какого вам никогда не удастся накопить, ибо сами вы строите и разрушаете, вечно строите и каждую минуту разрушаете. Все, все, о чем вы мечтаете или мечтали в лучшие свои минуты, уже содержится, уже есть в том удивительном здании или, вернее, в том удивительном «сокровище», говоря языком Флоренского, которое именуется «церковью». Это уже не мечта, это уже не ожидание или требование, а это – есть, «накоплено». Что накоплено? Чем накоплено? Трудом целого человечества в удивительной работе души и тела, массы и личности, но куда отлагались только «лепестки роз», а тернии откидывались. «Церковь» есть сокровищница «святого», а «святое» – это ум, но не один ум, это – сердце, но не одно сердце; это – судьба Человеческая в ее трагические и героические минуты. Чего тут нет? Все – есть. Но исключено все худое, грешное: исключено, однако, не по фарисейскому принципу «чистоты» и «мы одни избраны», а исключено после героической борьбы против зла, всяческой черни, всего гадкого. Церковь – венец тысячелетней, героической борьбы; венец и победа. Вот почему попытки расхищать эти сокровища, ломить это здание – так ужасны; ужасно и отвратительно само непонимание его. Когда говорят «цивилизация» – надо слышать ухом: «церковь»; когда говорят «культура» – опять же надо переделывать в ухе: «церковь». До такой степени «церковь» есть конкретное, личное имя и «цивилизации» и «культуры», ибо около нее все остальное в «культуре» и «цивилизации» так мелко, ничтожно, обыкновенно и не чудно. Чудное в цивилизации, трудное в ней, истинное благое – именно церковное и церковное… И чтобы сказать это – даже не нужно (если бы, по несчастию, не случилось) самому быть церковником: это видно со стороны и глазом, конечно если глаз умеет «различать», если это не есть оловянный глаз Конта или Спенсера…