Через час Таня, напившаяся молока, съевшая большой кусок хлеба с маслом и два яйца, лежала на постели на своей шубке, накрытая шинелью, и крепко, без снов, спала. Ее спутники спали тут же на полу. В избушке было тихо, и месяц чеканил на полу замысловатый узор сквозь мелкий переплет окон, заставленных бальзаминами и геранью. В избе стоял крепкий запах мужика, овчины и махорки.
Таня проснулась поздно. Был ясный морозный день. В окно были видны освещенные солнечными лучами сосны, жердяной забор и огород с черными ископанными грядами картофеля и кочерыжками снятой капусты. Буря стихала, но ветер был силен, и лес шумел кругом. Таня долго не могла понять, где она находится и что произошло. В трех шагах от нее за небольшим столом сидели за самоваром Ника, молодой офицер, длинный, солдатского вида человек и пожилой, весь в морщинах эстонец с льняными волосами и голубыми светлыми глазами. Он держал на растопыренных пальцах желтое блюдечко с чаем и упорно, старательно выговаривая русские слова, говорил:
— А я говорю: все это ерунда. Чушь одна. Что за штука такая — Эстия? Не может она без России быть — вот как рука без тела не может. И Царя надо! Прежде-то знали мы одного Царя, да одного губернатора, а теперь еду по Ревелю, мимо парламента. Парламент, подумаешь! Я же их всех знаю! Все воры проклятые, дармоеды… Чиновников расплодили — а мы содержи! Что же, это возможно? Это хорошо? Куда ни приди, везде чиновник или барышня-машинистка… и все на наши деньги! Ну, скажи пожалуйста, а войско!? Ведь сколько народа взято в войско, и все мало! Чуть что скажешь: сейчас и обида — мы демократы, а это, мол, черносотенство! В Ревеле грязь, пакость, порядку нет, и все одно — раболепствуют перед советскими, как раньше никогда не раболепствовали перед губернатором. И хоть бы это господа были! А то Петроградскую гостиницу запакостили, загадили и все спекулируют, воруют. Разве это государство! За англичан уцепились. В праздник английские матросы пьяные шатаются, народ задевают, а мы молчи! Раньше Россия была — всё своя, знали мы ее, а теперь — тьфу! Англичане. И все крадут… Кругом Царь необходим. Без Царя порядка не будет… Эти так смотрят — наворовать и уйти. Ты гляди — кто дачу строит? — депутат. Кто лес скупает? — член правительства. Он знает: у него только сегодня, а завтра — нет. Пока выборный, сидишь в правительстве, — бери, хватай, потом уйдешь — ничего тебе не будет, другой возьмет. Царь-то далеко смотрел. У него наследник, ему, значит, охота все передать, чтобы в аккурате было, по-настоящему. Он и глядел, чтобы не крали… А эти — только о себе и думают. Господи! — посмотрел бы, во что железную дорогу обратили, дачи запакостили, да и дачника нет, вместо него беженец сидит. А беженец известно: сундуки уложил, и горя ему мало. Зимою забор, да что забор — мебель тянет печи топить. Ему что! Он беженец — здесь разорит, дальше побежит. И никто ничего не делает. Все соберутся, говорят, говорят, сначала будто и путное что — огороды, мол, будем разводить, на лесопильни пойдем, а потом пойдет программа, станут говорить о политике, переругаются и разойдутся…
Эстонец шумно выпил чай, осмотрел всех голубыми глазами и сказал:
— И что за штука такая политика, господа, понять не могу. Раньше политики не было, а был пор-радок! Была подать, был урядник, ну кто платил — тому ничего, кто не платил, известно, хорошего мало. Взятки тоже брали, да не грабили, как теперь. А теперь на все налог. И ничего нет, а что есть — не укупишь. За керосином пойдешь — керосина нет. Грузия, мол, воюет с Советами, через то керосина нет, а я и не слыхал, что керосин грузинский. За белой мукой пошлешь — муки нет. На Украине, мол, безпорядки, не дает Украина муки. Сукна дешевого нет: Польша отделилась, воюет, мороженого мяса сибирского и не жди… Что такое стало, житья нет. Все равно, как в мужицком хозяйстве, пока не делены были, были богатеями, а как, значит, поделились, и ни у кого ничего не стало. У одного, к примеру, плуг, а у другого — лошадь, а у третьего — борона. Пахать надо, а тот плуга не дает, а этому лошадь, вишь, жалко стало… Плохая, господа, политика. И плохо от нее крестьянину… Нет, без Царя нам никак не обойтиться! Потому порядок нужон, и всю эту сволочь разогнать надоть, а то облепили казну со своими бумагами.
Ника заметил, что Таня проснулась, и пригласил ее к столу. Железкин и Осетров ушли, эстонец достал яйца, масло и хлеб.
— На, барышня, кушайте на здоровье, — сказал он. — Ишь как исхудали да бледные какие! А тоже, поди, и вы здесь по дачам живали. Видать, из господ.
Таня села к столу.
XXV
День прошел в томительной тревоге и волнении. Начинали говорить о чем-либо, и обрывался разговор, и вяли на губах слова.
— Постойте, господа… Вы ничего не слыхали? — бледнея, сказал Осетров.
Ника вышел в лес, прокрался на дорогу. Солнце скупо светило, жирные глинистые желтые колеи блестели под лучами, бурый вереск, набухший от дождя, набегал на дорогу. Сквозь тонкие стволы частых сосен привидением грезился черный можжевельник. Белка, ломая сучья, прыгнула от шагов Ники. Он вздрогнул и долго смотрел и слушал. Мерно шумел лес, то притихнет и тихо шуршит вершинами, то вскинется, загудит, заскрипит и долгий ведет о чем-то рассказ густыми голосами старых сосен… Нигде — никого.
В избе, притихшие, ждали Нику Осетров, Железкин и Таня.
— Нет, — сказал Ника, — это так, послышалось.
— Мне показалось, что кто-то кричал команды, — сказал Осетров.
— А я слышал, будто автомобиль.
Эстонец покачал головою.
— Какой тут автомобиль, — сказал он. — Тут топь такая кругом, что и телегою не проедешь. А то автомобиль! Да, вы, господа, не бойтесь. Коли поручик за это дело взялся, так он его проведет. Он ведь тоже головою рискует.
— А вы давно знаете поручика? — спросил Ника.
— Пятнадцать годов. Во как! — сказал, вытряхивая пепел из трубки, эстонец, — фельдфебелем в его роте был шесть лет. Он ведь неудачливый поручик-то наш. Разжалован был и снова служил. Он-то горя намыкал немало. В Красноярском пехотном полку не было против меня сурьезнее фельдфебеля! После пять годов в Петербургской полиции околоточным служил. Полный бант за войну имею! Меня к эстонцам на офицерскую должность звали. Да чего не видал! Служил Государю, а больше никому служить не желаю. Хаму не поклонюсь никогда! Демократия! Демократическое правление! Равенство! А как явился я к ним, так службой в полиции попрекать стали! Эх, люди!..
Разговор умолк, и снова сидели на лавках и ждали, когда смеркнет день, когда наступит час освобождения.
Солнце спускалось за лес. Длинные потянулись тени от сосен, красными стали стволы под закатными лучами.
— Пойдемте, — сказала Таня Нике, — посидим немного на воздухе. Душно здесь.
Они вышли за избу и сели — она на пне, он — подле, на песчаном обрыве. Лес все рассказывал свою древнюю сказку. В свежем воздухе пахло морозом и терпким запахом можжевельника, смолы, хвои и терпентина. Лужи затягивало ледком, и они морщились и тихо потрескивали.
— Вы помните, Ника, — тихо проговорила Таня, — как любили мы с Олей наступать на ледок на лужах и слушать, как хрустит он под каблуком.
— Да, Таня, помню, — коротко сказал Ника.
— Ника, — после долгой паузы сказала Таня, и широко раскрылись ее глаза, будто два синих василька глянули из черной опушки длинных ресниц, — Ника, что же это такое!?. Было… Было… Было… Вся жизнь в воспоминании. А что же есть, что осталось? Господи! Как подумаешь! Ни одной карточки папы или мамы, ни одного портрета, ни крестика, которым крестили, ни колечка, которое подарила мама, никакой памяти не осталось оттого, что было. Все пропало… И точно не было ничего. Мама, папа, Коля… Ваша сестра Оля, Павлик… — По всему свету, или на том свете… Ни письма, ни телеграммы.
— Все вернется, Таня, — ближе садясь к ее ногам, сказал Ника.
— Вернется, говорите вы… — сказала Таня. — Нет, Ника, не вернется. Эти три года я ходила по деревням. Нигде никто ничего не знает. Ночью постучишь в избушку: «Пустите, Христа ради!» — «Проваливай, милая. Христос подаст!» И так это холодно, жестоко, грубо! А где пустят, войдешь: темная изба, лучина в ставце чуть тлеет, холодно, и на стене вместо образов картина… Из города, из господского дома добытая. И вижу, что им она не нужна, вижу, что и им холодно и голодно живется. И молчим. Иногда вся ночь пройдет — и слова не скажешь. Точно и не русские это… Ах, Ника! Что же это такое!