Их были десятки тысяч. То просто убитые, с маленькой ранкой на лбу, то залитые кровью, с отсеченными членами, разбитыми внутренностями.
Они вытягивались из земли так густо, как густа бывает трава на горном лугу после спорого весеннего дождя, и все тянулись к небу, стремясь оторваться от земли.
И не могли оторваться, земля держала их. Они не были отомщены!
Ветер колебал страшные тени, и фосфорический блеск освещал их снизу, а сверху красными сполохами пробегала кровавая зарница, и еще ниже приникали косматые тучи.
Вдруг сквозь все сознание Ники мучительным стоном, как тогда на Звенигородской в притворе Сергиевского подворья, пронесся потрясающий душу вопль:
— «Спаси нас! Спаси нас! Спаси нас!..».
Под этот вопль он и проснулся и несколько секунд все ощущал этот ужасный крик. Ника сознавал, что это сон, ощущал постель под собою, разогретую подушку, края шинели на лице, слышал голоса в комнате, но не вошел в явь, не позабыл сна.
— Завоевания революции, — бубнил купец, — потоки крови, миллионы растерзанных и замученных жертв чрезвычаек, изнасилованные женщины, повальный разврат, казнокрадство, воровство, взяточничество, — вот вам: завоевания революции. И наша интеллигенция все еще стыдливо отворачивается от этого и не желает признать, что это так. Все говорит и в России, и в зарубежной прессе: «к прошлому возврата нет».
— Да, это верно, — сказал полковник, и Ника прислушивался к его словам. — К прошлому возврата нет. А вы посмотрите, что было в этом прошлом. Помните, сколько шума наделала статья графа Л. Н. Толстого «Не могу молчать», написанная по поводу смертной казни. Как свободно писали тогда такие писатели, как Короленко. Они открыто восставали против всякой судебной ошибки, против всякого насилия со стороны власти. Вы помните и дело Бейлиса, и дело о расстреле рабочих на Ленских приисках. Они искали правды и добивались ее. Возьмите — теперь… Да разве посмеет кто-либо пикнуть по поводу бешеных насилий Ильича. Попрано право, попран закон. Ленина считают идейным человеком!.. Какой черт! Это жалкий, подлый трус, кровью миллионов невинных жертв охраняющий свое прекрасное существование. Когда Дора Каплан стреляла в него, — более восьмисот невинных юношей-заложников было умучено и казнено во дворе Московских застенков. Самое темное прошлое царя Ивана Грозного показалось бы теперь райским житием. Тогда хотя знали, за что казнили — а теперь…
— До точности верно, — сказал купец. — Мне много пришлось на моем веку попутешествовать и повидать. Ославили мы наших матросиков — хуже некуда, не люди, а просто звери. Палачи! Краса и гордость революции!… то есть — братоубийства и насилия. А поверите ли, лучше нашего матроса в мире нет. В 1901 году возвращался я из Японии с товарами и стоял сутки в Гонконге. День был воскресный. Шатался я по городу и к вечеру пришел на пристань. И как раз в это самое время возвращались на военные суда команды матросов, которых спускали на берег. Подошла английская команда. Пьяно-распьяно. Вид растерзанный. Куртки разодраны. Офицера не слушают. Посели на катер. Гребут невпопад, ругаются, весло упустили, тут же блюют, — срам один смотреть. Пришли французы. Не лучше. Ну, правда, больше веселости у них, но тоже долго и шумно размещались, нестройно уселись красные помпоны, а гребли — одно горе. Я думал и до корабля не дотянут. Немцы молча, угрюмо расселись, но гребли, как на военном катере гресть не полагается. И вот, гляжу, подходит наша команда с канонерской лодки «Сивач». Беленькие матроски, белые шаровары до пят, чистые фуражки. Ну тоже, — нетрезвые. Сели молча. Офицер скомандовал, разобрали весла. «На воду!» — знаете — я встал восхищенный. Ведь пьяные же были! А как гребли, как шли — одно загляденье.
— Да, была Россия! — вздохнул Осетров.
— В истории я читал, — сказал полковник, — при Императрице Екатерине, на Черном море, застукал наш флот турецкий флот в Синопской бухте. Сами знаете — корабли были парусные, чуть вплотную не сходились. Сжигали и топили людей без пощады. И наших было меньше, нежели турок. И вот поднимают на адмиральском корабле вереницу значков — значит, сигнал подают, — смотреть на адмиральский корабль… Все трубы устремились на него. Что же видят: лезет матрос на бизань-мачту и гвоздями приколачивает к ней Андреевский флаг. Это значит — спускать не будут, драться до последнего, не помышляя о сдаче.
— И что ж? — спросил Железкин.
— Победили турок. Весь турецкий флот пожгли и потопили.
— Да, была Россия, — сказал опять, тяжко вздыхая, Осетров.
— Вы посмотрите, — сказал полковник, — каких только подвигов у нас нет в истории. Где только не перебывали наши знамена под двуглавым Императорским орлом. В Берлине при Императрице Елизавете, Милане и Турине при Павле, в Вене и Париже при Атександре I… Чего, чего не навоевали для того, чтобы хорошо и богато устроить жизнь русскому народу. И Туркестан, и Кавказ, и Бессарабия, и Прибалтийский край, и Польша. От моря и до моря протянулась. Круглая была…
— Господи! — воскликнул Железкин, — да почему же нас всему этому не учили? Не пошли бы мы под красное знамя, кабы знали все это!
— Учить-то нас учили, — задумчиво промолвил Осетров, — а только не верили мы. Хорошему не верили, зато гадкое все на лету схватывали. Теперь под красным знаменем все утеряли. Финляндию, Польшу, Эстонию, Латвию, Кавказ, Туркестан… Эх, и думать тошно! Все отвоевывать заново придется!
— А ведь это сотни лет труда, войны и крови!
— Да, распяли Россию. На кресте, на Голгофе, как Христа распяли…
XXXIII
Ника не отдавал себе отчета, услышал он последнюю фразу наяву или опять она пригрезилась в охватившем его сне.
Сначала все было густо, до черноты темно и блаженное сознание крепкими узами охватившего сна проникло последним помыслом Ники.
Потом показались алые полосы и темный полог непогодливого, тучами насупившегося неба. Холм бугром выдался над пустыней и по ней — море голов народной толпы. На холме три креста. На среднем в белых одеждах, в терновом венце распята прекрасная, полная сил женщина. Ника не видит ее лица, низко упала на грудь голова, — но всем существом своим ощущает, что распятая-мать. И также чудится ему, что и каждый в толпе глядит и видит в распятой — свою мать.
Сильно бьется сердце у Ники и сквозь сон ощущает он его мучительные перебои и сознает ужасную непоправимость содеянного.
По правую сторону, ближе к подножию холма, другой крест. На нем прекрасный юноша. Он только что скончался, и голова его еще повернута в сторону распятой. На кресте прибит двуглавый орел в копие, как то бывает на древних армейских знаменах. Слева распят молодой человек с узкой, клинышком бородкой, длинными волосами, в очках… Кривая усмешка застыла на мертвом лице. Оно презрительно откинуто от среднего креста.
У крестов толпа. В неопрятном пиджаке, с косыми глазами на широком монгольском лице, с усмешечкой под нависшими усами Ленин, Троцкий в военном френче, фуражке и штанах по щиколотку. Чичерин, Зиновьев, Радек — все народные комиссары, всё больше евреи.
Вокруг сгрудилась и смотрит толпа, сдерживаемая нарядом красной армии.
И вдруг догорело на западе небо, и сразу, как это бывает летними петербургскими ночами, ярким светом вспыхнуло золотистое зарево восхода, побежали к небу лучи, широко расходясь, и зарозовели от них тучи и в их ликующем свете появились светлые тени.
Ника сейчас же узнал их. О! в эти два страшных года они часто снились ему в венцах мучеников. Те, смерть кого никогда не простит русскому народу ни Бог, ни история.
Они шли к крестам, как шли всю свою жизнь, тесной и дружной семьею и, подойдя, упали на колени и охватили руками средний крест.
И дрогнула толпа. Поднялись черные исхудалые руки, сжались бугристые кулаки, грозно надвинулся народ, и в испуге, ища спасения, заметались комиссары.
И видел Ника, как удирал Чичерин, как бежал Ленин, и тяжело обрушилась толпа на Троцкого и била, и колотила его, и топталась на месте, дико хрипя и вздыхая