На восьмой день Осетров появился как ни в чем не бывало. Он почтительно поцеловал руку Зои. Он был тщательно выбрит, надушен. Лицо его осунулось и побледнело, веки глаз налились и опухли, взгляд был тяжелый.
— А, — сказал Гайдук, — пожаловали, — и запел:
Только ночь с ней провозжался, Сам на утро — бабой стал!— Оставь, — сурово сказал Осетров. — Помни уговор!
Вечер шел как всегда. Говорили о политике, о Распутине, о неизбежности революции, о тяжести войны. Ниночка декламировала, потом заставили танцевать Дженни с Зоей модный уан-степ. Зоя разошлась, расшалилась, происшествие неделю тому назад стало казаться ей не кошмаром, а забавным приключением. Она прошла в свою комнату, обула высокие сапожки, подарок Осетрова, и вышла в гостиную.
— Ниночка, — сказала она, — давай венгерку.
Танцевала она отлично. Та скромность, с которою она танцевала, классические па, которые она делала, увлекали всех больше, чем разнузданные движения Дженни, танцевавшей потом со Шлоссбергом матросский танец.
Глаза у Осетрова разгорелись, лицо стало красным, и он дико озирался. За ужином он много пил водки и коньяку. После ужина он вышел в гостиную и, остановившись у рояля, запел без аккомпанемента сильным, полным страсти голосом.
Этот ропот и насмешки Слышит грозный атаман, И он мощною рукою Обнял персианки стан. Брови черные сошлися, Надвигается гроза, Буйной страстью налилися Атамановы глаза. Волга, Волга, мать родная, Волга русская река! Не видала ль ты подарка От донского казака!— Эх, товарищи! Было времячко! Золотое времячко! Княжнами владели… А не то что… тьфу! Генеральская дочка! Что нам генералы. Плевать… — и он выругался скверным русским словом.
Он помолчал и дико оглянулся кругом. Все примолкли.
— Я говорю — плевать. Ерунда! Вздор! К чертовой матери.
— Эх, Миша! Был ты коммунист. А стал буржуй! — сказал Кноп с упреком.
— Ну, довольно! — строго обрезал Осетров. — Нечего скулить. В чем свобода, товарищ Кноп? Хочу — могу! Не так ли — а? В борьбе обретаешь ты право свое? А? Эх вы, голодранцы, мелкие душонки. Вы только на слова горазды. Царизм! Красное знамя! А красное знамя под тюфяком держите! Смелости нет ни у кого. Интеллигенция заела. Права ищите. Хочу, вот мое право!
— Дерзай, — сказал, нагло подмигивая, Гайдук.
— Вы мешаете, — глухо проговорил, опуская красивую голову, Осетров.
— Уйдемте, товарищи, что в самом деле, — сказал Шлоссберг. — Человек с ума спятил.
Ниночка истерично смеялась. Дженни в упор смотрела, не мигая, в глаза Зои, и ее лицо было мертвенно-бледно. Кноп пожимался, он чем-то был очень недоволен. Все суетились с какими-то гаденькими, пошлыми улыбками и одевались в прихожей. Осетров оставался один в гостиной, все в той же презрительной позе со скрещенными на груди руками. Зоя Николаевна растерянно смотрела на всех. Она ничего не понимала. Ей казалось, что все делают что-то худое и торопятся это сделать скорее. Она видела, как Гайдук что-то шепнул Тане, подавшей ему пальто, и Таня сейчас же ушла и вернулась бледная в большом платке и пальто.
— До свиданья, Зорюшка. И будь умницей. Верь, что так надо, — сказала Ниночка и поцеловала Зою. — Вам надо объясниться.
Все ушли, и со всеми ушла и Таня. Все предали Зою во власть этого страшного человека. Зоя решила бежать в спальню и запереться. Не сломает же он двери? Но Осетров как будто понял ее мысли. Он быстро подошел к ней и схватил ее похолодевшие руки. Она устремила на него умоляющие глаза.
— Михаил Сергеевич, — прошептала она, — пустите меня. Вы не сделаете этого.
— Нет. Сделаю, — тихо сказал Осетров, еще ниже опуская голову.
— Ведь это не любовь, — сказала Зоя. — Это насилие. Это подлость.
— Вы знаете, что ни любви, ни подлости я не признаю, — сказал Осетров, пристально глядя в покрытые слезами глаза Зои.
— Пустите меня! — прошептала Зоя. — Ну, миленький, хороший, пустите!
— Зоя Николаевна, я все-таки был честен. По-вашему… По прописной буржуазной морали был честен. Я хотел оставить вас и забыть. Не могу. Пришел, чтобы проститься навсегда. А вот затанцевали вы венгерку — и всего меня взяли.
— Пустите!
— Зоя Николаевна! Я ведь новый человек и то, что было, и то, что будет, ни во что считаю. Мне и человека убить все одно, что вошь раздавить. Без предрассудков, значит. Бороться будете, — задушу и мертвую возьму. Мне все одно, — тихо, но настойчиво сказал Осетров и перехватил руками за талию Зою Николаевну.
— Эх, полюбилась ты мне! Генеральская дочь! — сказал Осетров, легко поднимая Зою. — Перышко!
Он понес ее в спальню, больно сжимая ее своими сильными руками и склоняясь своим разгоревшимся лицом к ее лицу. В темных глазах его лучилась любовь зверя.
Зоя Николаевна затихла, поняв, что борьба безполезна! Разбуженный тяжелыми шагами ребенок в колыбели проснулся и заплакал.
— Ребенка постыдитесь, — прошептала Зоя.
— Плевать! — сказал сердито Осетров и бросил Зою на постель.
— Спасите! — хотела крикнуть она, но в груди не было голоса. Темное забытье спустилось над Зоей…
XIX
13 декабря, вечером, Саблин получил приказ Государя Императора Армиям и Флоту, в котором говорилось о задачах и целях войны. Он читал и перечитывал его. В красивых благородных формах старого русского языка было сказано о твердом решении Государя в единении с народом продолжать войну до полной победы над врагом и о заветных русских целях этой войны: Константинополе, на котором должен снова воссиять православный русский крест, проливах, передаваемых России, и о полном отделении Польши от России и создании из нее свободного государства.
Этот приказ был ответом на речь Милюкова, сказанную в Думе в ноябре месяце и в тысячах экземплярах распространенную по фронту, это был благородный призыв к наступлению и победе. Саблин так и понял этот приказ. Он знал, что в соседнем корпусе шили белые балахоны, чтобы пользуясь зимою можно было ночью незаметно резать проволоку.
«Вот это, — подумал Саблин, действительно, повеяло весною!» Он решил сам прочесть этот приказ в резервной дивизии при возможно более торжественной обстановке и объяснить все значение его солдатам. В резерве стояла не та дивизия, которою командовал генерал, не могущий отличить фокса от мопса, но та, которою командовал тихий старичок, бывший директор кадетского корпуса, и в которой первым полком командовал подполковник Козлов.
Утром 14 декабря дивизия собралась на обширной лесной прогалине, окруженной землянками полков. Ночью нападал густой рыхлый мягкий снег, в лесу было тихо, и говор строившихся людей и крики команд раздавались гулко. 812-й полк был отлично одет в новые, прекрасно пригнанные шинели и втягивался на свое место, блестя штыками туго подтянутых ружей. Другие полки за три месяца управления корпусом Саблина тоже приоделись и подтянулись. В двух полках уже появилась музыка, и музыканты продували свои трубы и согревали в перчатках мундштуки.
Саблин в сопровождении Давыдова и двух ординарцев, гусара и казака, красивым свободным галопом, ловко сидя на разжиревшей и игравшей на первом снегу Леде, подскакал к правому флангу взявшего на караул Морочненского полка и поздоровался с ним. Могучий крик четырех тысяч человек приветствовал его. Саблин, счастливый и довольный, шагом объехал полки. Его радовала выправка солдат, отчетливость приема, когда брали «на караул» и с «на караул» «к ноге», и более или менее чистая и однообразная одежда. Только одного человека в 814 полку Саблин нашел без погон, сдержался и лишь показал на него пальцем командиру полка. Разрумянившиеся на морозе, согревшиеся ходьбою по глубокому снегу люди смотрели весело. Их заинтересовало, почему вместо обычных занятий их собрали всех вместе для какого-то объявления, и у многих была затаенная мысль: уже не вышло ли как-нибудь замирения.
Саблин читал приказ по полкам. Он хотел, чтобы каждый солдат ясно слышал и понял каждое слово Государево.