Выбрать главу

О муза! возгордись заслугой справедливой, И презрит кто тебя, сама тех презирай; Непринужденною рукой неторопливой Чело твое зарей бессмертия венчай (1795).

Пушкин же вообще настаивает на отказе от государственного одобрения, подчеркнуто обращая горацианскую формулу — не требуя венца. Смычка обоих поэтов советской поры с римским классиком и русским классицистом в противовес романтику XIX века хорошо согласуется с представлением об эпохе соцреализма как неоклассицистской[358]. Подтверждается парадоксальное родство Ахматовой с советским ампиром[359].

От «памятникового» канона финал «Реквиема» отличает и отчетливая установка на физическую реальность проектируемого монумента. Приверженность Ахматовой статуарным мотивам известна, ср., например:

…А там мой мраморный двойник. Поверженный под старым кленом <…> И моют светлые дожди Его запекшуюся рану …Холодный, белый, подожди, Я тоже мраморною стану («В Царском Селе. 2»; 1911).

Это существенным образом отличает ее от Пушкина, который, будучи верен своему амбивалентному взгляду на бронзовых и иных материальных кумиров[360], говорит в «Памятнике» исключительно о нерукотворном, символическом монументе, воздвигнутом сугубо поэтическими средствами.

В чистом виде эту линию продолжит Брюсов — приведу первую и последнюю строфы его «Памятника» (1912):

Мой памятник стоит, из строф созвучных сложен. Кричите, буйствуйте, — его вам не свалить! Распад певучих слов в грядущем невозможен, — Я есмь и вечно должен быть. <…> Что слава наших дней? — случайная забава! Что клевета друзей? — презрение хулам! Венчай мое чело, иных столетий Слава, Вводя меня в всемирный храм.

Маяковский тоже, хотя и непоследовательно, будет держаться символичности: свою бронзу он захочет взорвать, наплевав на ее многопудье, железки строк у него будут метафорические (в курганах книг), а в качестве памятника своему делу он будет надеяться на построенный в боях социализм — объект в каком-то смысле физический, но главным образом ценностный. Ахматова же имеет в виду конкретную статую с бронзовыми веками и струящимся с них, как слезы, снегом. Из Пушкина это напоминает, пожалуй, «Царскосельскую статую», которая над вечной струей, вечно печальна сидит и которой Ахматова посвятила одноименное собственное стихотворение (1916).

Символический характер памятника крепче меди и выше пирамид был задан уже Горацием[361]. Однако в духе своей ориентации на земные римские институты он придал венцу, мысленно примериваемому им в конце стихотворения, наглядную вещественность:

…Sume superbiam Quaesitam mentis et mihi Delphica Lauro cinge volens, Melpomene, comam — …О Мельпомена! Свей Заслуги гордой в честь сама венец дельфийский И лавром увенчай руно моих кудрей (пер. Фета[362])[363].

Державин еще больше понизил конкретность финального увенчания и первым ввел мотив безразличия к хулителям (И презрит кто тебя, сама тех презирай), далее развитый Пушкиным:

Вознесся выше он главою непокорной Александрийского столпа <…> Обиды не страшась, не требуя венца; Хвалу и клевету приемли равнодушно / И не оспоривай глупца.

Единственный вещный мотив в пушкинском тексте — это, пожалуй, образ никогда не зарастающей тропы к виртуальному, впрочем, памятнику[364].

В связи с осязаемой «металличностью» ахматовского памятника возникает вопрос, почему он мыслится именно в бронзе[365]: как она соотносится с упражнениями на эту тему Маяковского[366] и пушкинским кумиром на бронзовом коне и не восходит ли к терминологии советской монументальной практики? В любом случае бронза — излюбленный материал Ахматовой[367], издавна ассоциировавшийся у нее с Пушкиным как интимно близким ей воплощением посмертной славы, ср.:

Земная слава как дым, Не этого я просила. Любовникам всем моим Я счастие приносила. Один и сейчас живой, В свою подругу влюбленный, И бронзовым стал другой На площади оснеженной.

(«Земная слава как дым…», 1914)

«Один и сейчас живой… — по-видимому, Н. В. Недоброво. И бронзовым стал другой… — А. С. Пушкин, второй памятник которому был установлен в Царском Селе в 1913 г. у здания Лицея. Позже, в 1937 г., перенесен к Египетским воротам»[368].

2

Примечательное отклонение ахматовского текста от горациевско-пушкинской линии состоит в том, что даже настойчивое подчеркивание своей жертвенной причастности общей судьбе совмещено [в «Реквиеме»] с противоположной и очень характерной для Ахматовой фигурой «женского своеволия»: выбор места для памятника строится по формуле «не хочу того-то и того-то, а только вот этого»[369].

Действительно, выдвижение требований (Но только с условьем…) относительно свойств предполагаемого монумента (расположения, дизайна, материала и т. п.) никак не входит в традиционный топос «памятника поэту», зато соответствует неоднократно засвидетельствованному стремлению Ахматовой контролировать воспоминания о себе современников и свои живописные и скульптурные изображения, а также ее готовности обсуждать идеи перестановки наличных памятников другим поэтам[370].

Правда, в отличие от XIX века[371], в постницшевском, а тем более в советском XX веке обсуждение поэтами своих будущих памятников стало возможным[372], хотя часто под знаком иронического или скромного отказа. Подобно Маяковскому (см. выше), в таком отрицательном ключе незадолго до смерти заговаривал о собственном памятнике и Есенин:

Тогда в мозгу, Влеченьем к музе сжатом, Текли мечтанья В тайной тишине, Что буду я Известным и богатым И будет памятник Стоять в Рязани мне. <…> На кой мне черт, Что я поэт!.. И без меня в достатке дряни. Пускай я сдохну, Только… Нет, Не ставьте памятник в Рязани!

(«Мой путь»; 1925)

Из общей логики есенинского стихотворения ясно, что речь, скорее всего, идет о полном отказе от притязаний на материальный монумент (в противном случае текст, наверное, кончался бы более определенными пожеланиями), но эксплицитно отвергается лишь его установка на малой родине поэта. Эту ограниченную негативность подхватывает — сознательно или сама того не замечая — Ахматова, начинающая с просьбы не ставить его… около моря, где я родилась, а затем формулирующая свои условия более детально и позитивно, то есть переходя от запретов к проектированию (Ни…, Ни…, А…). Однако свой жизнетворческий активизм она выдает за нечто безобидное — женскую привередливость, к чему ее маскировочная техника, впрочем, не сводится.

Несмотря на выпадение из «памятникового» канона, ее подозрительно настойчивая формула воспринимается — как на смысловом, так и на синтаксическом уровне — вполне органично. Секрет, полагаю, в том, что она не вводится, так сказать, от себя, а заимствуется из другого почтенного топоса, родственного «памятниковому», — «могильного». Если постановка памятника — мероприятие общественное, институциональное, то выбор могилы и, шире, обстоятельств смерти трактуется в культурной и поэтической традиции как дело частное, относящееся к ведению самого умирающего[373].

вернуться

358

См.: Синявский А. Что такое социалистический реализм. Париж: Синтаксис, 1988 [1959].

вернуться

359

Ср.: «Собственно говоря, „Реквием“ — это советская поэзия, осуществленная в том идеальном виде, какой описывают все декларации ее» (Найман А. Рассказы о Анне Ахматовой. М.: Художественная литература, 1989. С. 134). В этой связи можно было бы обратить внимание на перекличку «Реквиема» с основоположным текстом соцреализма — «Матерью» Горького (в обоих случаях евангельский сюжет используется для переноса акцента с сына на мать; ср. предшествующую «Эпилогу» главку X «Распятие»), но это завело бы нас далеко.

вернуться

360

См. классическую работу: Якобсон Р. Статуя в поэтической мифологии Пушкина [1937] // Якобсон Р. Работы по поэтике. М.: Прогресс, 1987. С. 145–180.

вернуться

361

Четверть века спустя после создания «Реквиема» Ахматовой довелось перевести на русский язык возможный пре-текст горациевского «Памятника» — древнеегипетское «Прославление писцов» (1200 г. до н. э.; пер. 1965), начинающееся так:

Мудрые писцы Времен преемников самих богов, Предрекавшие будущее, Их имена сохранятся навеки. Они ушли, завершив свое время, Позабыты все их близкие. Они не строили себе пирамид из меди И надгробий из бронзы. Не оставили после себя наследников, Детей, сохранивших их имена. Но они оставили свое наследство в писаниях, В поучениях, сделанных ими.

Предполагается, что Гораций мог быть знаком с египетским источником, но до сих пор не установлено как — во всяком случае, вряд ли через древнегреческую традицию, где аналогичные тексты отсутствуют, но, возможно, через александрийскую эллинистическую (см. Dynes W. Monument: The Word // «Remove not the ancient landmark»: Public monuments and moral values / Ed. by D. Reynolds. New York: Gordon and Breach, 1996. P. 28–29; Nisbet R. and Rudd N. A Commentary on Horace: Odes. Book III. Oxford: Oxford UP, 2004. P. 366). Ранним преломлением этого египетского мотива в русской поэзии было стихотворение Бунина «Слова» («Молчат гробницы, мумии и кости..»; 1915), кончающееся строчкой: Наш дар бессмертный — речь (см. Панова Л. Русский Египет. Александрийская поэтика Михаила Кузмина: В 2 кн. М.: Водолей Publishers; Прогресс-Плеяда, 2006. Т. 1. С. 160–170; Т. 2. С. 100).

Отчетливо горацианская трактовка памятника венчает ахматовское стихотворение «Кого когда-то называли люди…» (1945–1956), целиком не публиковавшееся на родине до 1976 года. Хрестоматийное заключительное четверостишие (Ржавеет золото и истлевает сталь, Крошится мрамор — к смерти все готово. Всего прочнее на земле печаль И долговечней — царственное слово) было опубликовано отдельно в «Новом мире» в 1963 году; ср. вскользь брошенное замечание об этой «стали (вслед за Маяковским не раз зарифмованной с создателем и объектом культа личности)» в кн.: Тименчик Р. Анна Ахматова в 1960-е годы. М.: Водолей Publishers; Toronto: University of Toronto, 2005 (Toronto Slavic Library. Vol. 2). C. 167.

Горацианский мотив превосходства поэзии над материальными памятниками и ходом времени представлен в ряде сонетов Шекспира, бесспорно, знакомых Ахматовой: LV («Not marble, nor the gilded monuments…»), LXV («Since brass, nor stone, nor earth, nor boundless sea..»), LXXIV («But be contented: when that fell arrest…»), LXXXI («Or I shall live your epitaph to make…»), CXXIII («No, Time, thou shalt not boast that I do change…»).

вернуться

362

Алексеев М. П. Стихотворение A. C. Пушкина… С. 260.

вернуться

363

О «волосах» см.: примеч. 11 /В файле — примечание № 357 — прим. верст./.

вернуться

364

Впрочем, согласно Проскурин О. Поэзия Пушкина… С. 293, «народная тропа к нерукотворному памятнику „не зарастет“ потому, что ее не будет», да и не может быть, ввиду его нематериальности. Проскурин убедительно показывает, что центральной темой пушкинского «Памятника» является последовательное противопоставление по-христиански спиритуального нерукотворного памятника любым материальным.

вернуться

365

В русских версиях горациевской оды (их более десятка) латинское aere систематически передается как медь, тогда как бронза встречается всего один раз, см. перевод Н. Ф. Фоккова (1873; Алексеев М. П. Стихотворение А. С. Пушкина… С. 261). Державин и тут уклоняется от конкретики: Металлов тверже он…

вернуться

366

О внимании Ахматовой к этим текстам Маяковского может свидетельствовать фраза Где тень безутешная ищет меня, вольно или невольно перекликающаяся со строками из «Во весь голос»: Пускай / за гениями / безутешною вдовой / плетется слава / в похоронном марше… Если связь неслучайна, то она органично подключается к полемической трактовке мотива бронзы. Релевантной для Ахматовой могла быть и советская установка Маяковского на «рядовую смерть», ср.: умри, мой стих, / умри, как рядовой, / как безымянные / на штурмах мерли наши!

вернуться

367

О статуарности, бронзе, броне, железе, танке и т. п. как образах и самообразах Ахматовой см.: Жолковский А. Страх, тяжесть, мрамор…

вернуться

368

Королева Н. Комментарии // Ахматова А. Собр. соч.: В 6 т. Т. 1. М.: Эллис Лак. 1998. С. 793.

вернуться

369

Жолковский А. Страх, тяжесть, мрамор… С. 143.

вернуться

370

Подробнее см.: Там же. С. 141.

вернуться

371

После Гоголя «Выбранных мест» и Опискина в «Селе Степанчикове» Достоевского всерьез претендовать на возведение себе монументов, хотя бы и только в душах читателей, стало на некоторое время не принято.

Федор Сологуб в довольно раннем стихотворении «Мечты о славе! Но зачем…» (1898; опубл. 1913) последовательно отрекается от того, чтобы ставили Кумир мне бронзовый иль медный или На перекрестке где-нибудь <…> изваянье, и дорожит лишь нездешн[им] свет[ом]. Эхо такого отмежевания от «кумирности» слышится в «Памятнике» Ходасевича (1928; опубл. 1939): …В России новой, но великой, Поставят идол мой двуликий На перекрестке двух дорог, Где время, ветер и песок…

вернуться

372

См. Небольсин С. А. О жанре «Памятника» в наследии Ахматовой. С. 32.

вернуться

373

Интересную медиацию между «могильным» и «памятниковым» топосами находим уже у Ронсара (разрабатывавшего разнообразные варианты собственной смерти и посмертной судьбы, ср. его вольное переложение «Exegi monumentum…» Горация — заключительный XXXVI сонет из V Книги Од «À sa Muse» («Plus dur que fer j’ay finy cest ouvrage…») — «К Музе» («Закончен труд, прочней и тверже стали…», в пер. А. Парина), а также IV оду из IV Книги Од «De l’élection de son sépulchre» («На выбор своей гробницы», в пер. В. Левика), где «лермонтовская» смерть на лоне природы совмещена с поклонением помнящих его поэзию (подобие пушкинской тропы) и загробным блаженством в обществе других мудрецов (французские комментаторы отмечают подтексты из Горация, Проперция, Петрарки и Маро).

Курьезным случаем смешения двух топосов может объясняться вызвавшая гневную реакцию Ахматовой трактовка памятника из «Эпилога» в свободном переложении американского поэта Роберта Лоуэлла. «[Э]то наглая халтура <…> „Памятник мне“ — будто памятник на могиле…» (см. Тименчик Р. Анна Ахматова в 1960-е годы. С. 249–250, 694).