Выбрать главу

Но — сколько? Месяц, шесть месяцев? К кому обратиться, к Агранову[485], что ли? И — как: официально, в частной беседе? Вот в том то смысле я и спрашиваю Вас через Ев<гения> Ив<ановича> Замятина: Куда обратиться, к кому обратиться? К Агранову, Катаняну[486], Сталину[487], Калинину?[488] Лично ли, с бумагой ли?

Говорят, — Вы знакомы с Аграновым; можно ли к нему прийти по человечески и сказать: Так и так![489] В последнем бы случае я сказал: «Пусть „Дневник“ мой (за 6 лет) изучают года; хотя там вписан ряд начатых работ, я подожду. Но верните книги, рукописи явно литературоведческие».

Кроме того: я обратил бы его внимание на рукопись, попавшую в ГПУ. «Почему я стал символистом». Там [такой кричащий разнос] кричащее «нет» антроп<ософскому> обществу Запада, как «Обществу», ибо «общество», как таковое, — гниет; и такое обоснование аполитичности и необщественности нас (меня и друзей), как антропософов, что если я, лидер группы, идеолог, каким меня считают те, которые хватают моих друзей, так настроен [что], то станет ясно: вмазывать нас в политику после изучения агентами ГПУ моих бумаг, — просто переть против рожна; я рад, что увезены в ГПУ мои бумаги; пусть только внимательно читают то, что там написано против антропософской общественности. И там же станет видным, что К. Н. Васильева, мой друг, такая же «антиобщественница в антропософии».

Если бы Вы случайно увидели Агранова, передали бы ему и эту мою мысль[490].

Вот, дорогой Всеволод Вячеславович, чего я жду от Вас: совета, как поступить; скажите Замятину, он передаст мне. А если бы Вы кому нибудь из власть имущих сообщили о моем мнении о политике и антр<опософии>, был бы Вам особо признателен, еще раз простите, что докучаю Вам просьбой о совете. Остаюсь искренне уважающий Борис Бугаев.

Месяц длится та агония: тащут друзей, не выпускают, меня не берут… Что думать?.. За что?.. Не мы ли с Кл<авдией> Ник<олаевной> сидели шесть лет [безвы<ездно>] в Кучине?[491] К. Н. навещала раз в неделю мужа и мать в Москве; я никого не видел: трудолюбиво работал, агитаций не разводил; трах — какие-то косматые лапы врываются в мирное уединение (почти самоссылку), насильно вырывают единственного друга и единственного собеседника; а все наработанное за 10 лет отнимают.

_________________

Я никому не мешаю; и я готов хоть отправиться на северный полюс, чтобы быть с другом; Но… Но… Но… Если у меня насильно погасят последний свет жизни… я… не… ручаюсь за себя! Неужели участь русского писателя — веревка Есенина![492]

P. S. Извиняюсь, что пишу Вам так неразборчиво, впопыхах; только что узнал об отъезде Евгения Ивановича и тороплюсь с ним увидеться (еду в Ленинград); отсюда и спех, и неудачность выражений и подчёрк.

Кроме всего: эта история с изъятием одного за другим друзей, изъятие близкого мне человека, ужас, машинка и пьяная повешенность в воздухе, сразили меня.

Два забытых стихотворения Вячеслава Иванова

I. «Творцу миров иллюзии волшебной…»

Если самым приблизительным образом, на глаз наметить баланс ивановских штудий за последние тридцать лет, нужно сказать, что хуже всего мы знаем Иванова десятых и первой половины двадцатых годов. Сегодня, когда только что на стол легло двухтомное издание переписки Вячеслава Иванова с Л. Д. Зиновьевой-Аннибал, прекрасно подготовленное Н. А. Богомоловым и М. Вахтелем (позволю себе в этом абзаце, не юбилейного преувеличения ради, а лишь для краткости, опустить имена соавторов и многих коллег, чьими вкладами в сумму новых знаний пренебречь не посмел бы — если бы стал подводить историо- и библиографический итог детальный), сегодня можно сказать, что мы наконец неплохо знаем биографию и — за нею, сквозь нее — жизнестроительство Иванова от начала 1890-х годов до смерти Лидии Дмитриевны. Но и далее — книги Н. А. Богомолова и Г. В. Обатнина позволяют достоверно судить о пути Вячеслава Иванова до начала 1910-х. На другом конце мыслимого жизнеописания богатый фактографический материал мы находим в изданной семейной переписке, относящейся ко времени эмиграции. Настоятельная необходимость — осветить время славы, время «Вячеслава Великолепного», признанного мастера и мэтра, законодателя и судьи. Задача тем более трудна, что в этом отрезке истории нет документа, равного по разрешающей способности переписке с домашними, по сути дела — многолетним дневникам…

Сказанное как будто пренебрегает страшным рубежом, 1917 годом. Но под определенным и вполне правым углом зрения вещи выглядят именно так, ведь речь идет о нашем знании и о жизни непрерывной. Как жизнь строилась и как наша мысль представление о ней структурирует — дела одной плоскости, на другой — вопросы о плотности и достоверности фактического знания, которое одно и позволяет осмысление прошлого, определяя и критерии суждения.

Особая проблема в этой связи — выявление и освоение корпуса текстов, созданных в интересующее нас время. Собственно, это — вопрос о творчестве Вячеслава Иванова. Не было сделано, кажется, даже попыток собрать в единую картину сведения о такой специфической области его художества, как творчество поведенческое (теургия, жизнестроительство par excellence). Мы неплохо знаем «башню», «гафизитов», «академию» — а можно ли как-то обобщить сведения о Вячеславе Иванове — лекторе и диспутанте, руководителе студий и кружков? (Этот «жанр» трансцендирует пришествие большевиков с их цензурой, насилием и бытовой разрухой и несвободой слова; много говорилось о студийном половодье первых пореволюционных лет, что будто бы отражало то ли тягу масс к искусству, то ли торжество искусства над скудельной жизнью, — я уверен, что тут перед нами инерция форм культуры, сложившихся и расцветших в предреволюционные десятилетия.) Далее: статьи Вячеслава Иванова, созданные после «Родного и вселенского», не собраны — ни физически, ни мыслимо, на одном предметном стекле, что заставило бы рассмотреть преемственность или прерывность мысли Иванова, творческой воли, поведенческих стратегий. И далее: «Свет вечерний» представляет собою автоинтерпретацию корпуса лирики после «Нежной тайны». Этот творческий жест исполнен содержания, которое еще предстоит осмыслить: чего стоит исключение, вернее — невключение «Человека», «Младенчества» (при том что в «Кормчих звезда», скажем, аналогичный материал находил себе место), исключение «Песен смутного времени», исключение множества отдельных стихотворений, типологически, казалось бы, не отличающихся от тех, что введены в книгу.

Как мы все понимаем, ответственному суждению по этим вопросам должен предшествовать максимально полный сбор и свод материала. В мае 1922 года поэт писал из Баку другу: «…коснея, медленно обращаюсь в землю, откуда взят. Муза же моя, кажется, умерла вовсе»[493]. Сходные свидетельства о себе он повторял не раз, и общим местом разговора о Вячеславе Иванове принято утверждение, что между недописанным сонетом из глубины 1920 года и «Римскими сонетами» пролегло молчание, что и позже, до «Римского дневника» 1944 года поэт стихов почти не писал, «покаянья плод творя». Вообще говоря, это похоже на правду, но все же — неправда. Стихов в двадцатые и тридцатые годы было мало, однако между этими немногими — произведения из числа важнейших и лучших во всем наследии Вячеслава Иванова (например, «Палинодия», «Собаки»). А для создания целостной картины ивановского творчества необходимо учесть все немногое, что было создано, независимо от оценки качества. Несомненно, раздел двадцатых годов в мыслимом хронологически упорядоченном «Полном собрании стихотворений Вячеслава Иванова» окажется богаче и интереснее сегодняшних ожиданий. Для него я и предназначаю два номера, относящиеся к бакинскому времени. Утверждение О. А. Шор, будто Иванов в Баку «написал одно стихотворение (если не считать шуточных произведений)»[494], было оговоркой, поскольку в книге «Свет вечерний» она сама комментировала и «Зых», и «Памяти Блока». Вот еще два стихотворения, отнюдь не шуточных.

вернуться

485

Справку об Агранове см. в примеч. 7 к тексту вступительной заметки /В файле — примечание № 462 — прим. верст./.

вернуться

486

Катанян Рубен Павлович (1881–1969) — с 1923 года работал помощником прокурора РСФСР в Верховном Совете СССР, в 1933-м был назначен на должность старшего помощника Прокурора СССР.

вернуться

487

Письма Сталину отчаявшихся писателей стали приметным знаком эпохи. Упомянем здесь письма с просьбой разрешить выезд за границу Б. А. Пильняка (4 января 1931), М. А. Булгакова (30 мая 1931) и Е. И. Замятина (июнь того же года). — Власть и художественная интеллигенция. Документы ЦК РКП(б) — ВКП(б), ВЧК-ОГПУ-НКВД о культурной политике. 1917–1953. М., 2001. С. 139–141; 147–150; 153–157.

вернуться

488

Калинин Михаил Иванович (1875–1946) — председатель ВЦИК, в 1938–1946 годах — председатель Президиума Верховного Совета СССР.

вернуться

489

С Аграновым Вс. Иванов мог познакомиться через М. Горького или И. Бабеля. Агранов упоминается в одной из дневниковых записей Вс. Иванова от 21 января <1930 г.>.: «Агранов и Раскольников очень хвалили пьесу Маяковского» (Иванов Вс. Дневники / Сост. М. В. Иванов, Е. А. Папкова. М., 2001. С. 24). О знакомстве Вс. Иванова с Аграновым и Ягодой через Горького см.: Иванов Вяч. Вс. Почему Сталин убил Горького? // Иванов Вяч. Вс. Избранные труды по семиотике и истории культуры. Т. II. Статьи о русской литературе. М., 2000. С. 545–581. О значении, которое А. Белый придавал встрече с Аграновым, см. во вступительной заметке к настоящей публикации.

вернуться

490

Об этом же А. Белый просил Вс. Мейерхольда в письме от 18 июня: «В числе рукописей в цензуре (моих) есть одна, которая должна заинтересовать цензора и которая озаглавлена „Почему я стал символистом“ <…> Я боюсь, что месяцы будут изучать неинтересные литературные материалы моего сундука, а то, что надо прочесть в первую голову, — отложат на последний срок: ведь месяцы не шутка!» (Из переписки А. Белого. С. 161). Требование приобщить эту рукопись к делу содержится и в его заявлении в ОГПУ от 26 июня: «Прошу взвесить это последнее мое заявление и ознакомившись с рукописью „Почему я стал Символистом“ (антропософии посвящена 2-ая часть) решить: совместим ли тон рукописи, разделяемой К. Н. Васильевой и некоторыми моими друзьями с „опасной“ политикой и вытекающими из него следствиями, — единственным поводом, по моему, к аресту моих друзей» (Из «секретных» фондов СССР. С. 355). Днем позже, 27 июня в письме Иванову-Разумнику Андрей Белый рассказывал о встрече с Аграновым: «Впечатление от разговора — самое приятное; отнеслись в-н-и-м-а-т-е-л-ь-н-о к моим словам и к моей бумаге; что из этого последует, не знаю, но я — доволен» (Андрей Белый и Иванов-Разумник. Переписка. С. 679). По свидетельству M. Л. Спивак, рукопись была приобщена к делу, но использована ровно наоборот: «С помощью отсылок к этой работе иллюстрировались антисоветские взгляды писателя» (Спивак МЛ. Андрей Белый — мистик и советский писатель. С. 374).

вернуться

491

В Кучине Андрей Белый поселился с К. Н. Васильевой в середине сентября 1925 года (Андрей Белый и Иванов-Разумник. Переписка. С. 333). В письме к Иванову-Разумнику от 27 сентября 1925 года он сообщал свой точный адрес: «Живу под Москвой, по Нижегор<одской> жел<езной> дороге на станции „Кучино“, в 17 верстах от Москвы (дача Шипова № 7) у милых старичков, в двух маленьких комнатах» (Там же. С. 331).

вернуться

492

Трагическое самоубийство С. Есенина 28 декабря 1925 года Андрей Белый вспомнил еще раз 18 июня в письме Вс. Мейерхольду: «Если бы ее постигло что-нибудь без вины и я не мог бы быть с ней, мне остается судьба… Есенина!» (Из переписки А. Белого. С. 162).

вернуться

493

Иванов Вяч.; Гревс И. М. История и поэзия: Переписка И. М. Гревса и Вяч. Иванова / Изд. текстов, исслед. и коммент. Г. М. Бонгард-Левина, Н. В. Котрелева, Е. В. Ляпустиной. М., 2006. С. 272.

вернуться

494

Иванов Вяч. Собрание сочинений. Брюссель, 1971. Т. 1. С. 176.